Сходила в кино на "Перестрелку". Потаращиться на Арми Хаммера. Не ожидала, что действительно будет весело. Вполне в своём жанре, не затянуто и довольно бодренько. С ожидаемым финалом. Арми, как всегда, богичен, звездовал весь фильм. Какой же он всё-таки большой ) И вот насколько я не люблю бороды, настолько он прекрасен даже в бороде.
Почему, когда на работе между делом набросал пост, кое-как вытянув минимум слов, все цитатят и плюсят, а когда накатал ШЕДЕВР и хочешь подавать на литературную премию, только друг откомментил и соигрок плюснул молча? У меня так бывает: фик, который я готов облизывать, обычно проходит без ажиотажа, а среднестатистическая мазня идёт на ура. Боль. Наверное, просто есть какие-то личные кинки. Когда ты ставишь себе цель написать что-то, чего раньше не писал и даже не знаешь как, и получаешь полнейшее моральное удовлетворение от результата. Короче, лично для меня пост в историю ролевых и писюльковских достижений, ибо сюжет-то я обсуждала, а сама думала: бля, в голове ни двух слов. Готовясь, перечитала свои маниакальные фики по Бесстыжим, пересмотрела маниакального Эвена - и ни фига. А потом перещёлкнуло и просто пошло именно то, что мне было нужно.
читать дальшеЕсли бы Пауль Целан не был евреем, стал бы он поэтом, например? А Майкл Джордан — баскетболистом, не будь он чёрным? Если бы Эдвард Мунк в детстве не потерял мать и сестру, нарисовал бы он свой «Крик»? А если бы троюродный дядюшка Итана не был бы биполярным, как и прабабушка и ещё десятки людей в его роду, выскочил бы он сегодня на проезжую часть, пока горел красный свет? Вопрос риторический, как и тот, почему этот назойливый парень в ярко-красной кепке раздаёт именно ярко-красные флаеры цвета крови и страсти, а не жёлтые, например, и почему эта дамочка с тучной фигурой надела сегодня именно красную кофточку, а её жалкая псина с налитыми кровью глазами облаивала уличного попрошайку с красным стаканом в руке. И даже если ты в своей жизни режиссёр, то хватит тебе таланта, чтобы снять годную картину на априори говённых декорациях, которые возврату и обмену не подлежат? Возводить абсурд в искусство и ждать Годо, сидя на месте в стёртых сапогах, уже давно не ново, да и к тому же на тебе никаких не сапоги, а кеды и даже не стёртые, а на руках часы на кожаном ремешке, которые слишком медленно тикают, и десяток разноцветных браслетов, и ты похож на голубого больше, чем вся эта улица вместе взятая, с вывесками, приглашающими пожрать дешёвых бургеров с протухшей горчицей, запить всё это кофе с приторно сладким сиропом и тут же сдать медицинские анализы, на случай если у тебя завёлся бычий цепень или сифилис. Впрочем, у тебя всегда есть шанс написать дешёвый ситком, в котором все будут смеяться над твоими несмешными репликами и вести себя неестественно, словно не люди, а выжатая из них слизь. Не искусство, зато ширпотреб — людям нравится. И если, например, ты чуть не угодишь под колёса машины, и водитель обзовёт тебя ебанатом, а патрульный, просто по воле сценария оказавшийся рядом, остановит тебя, чтобы спросить… — Сэр, вы разве не видели, что горит красный свет? … что ты должен будешь ответить? — О, простите. Конечно, я видел. У вас всё? — Могу я увидеть ваши документы? — Нет, совсем никак. В другой раз, я очень спешу. К тому же вам бы тоже стоило уйти в тенёк, знаете. Вам не жарко в этой форме? Сегодня, кажется, градусов тридцать. — Я вынужден попросить вас пройти со мной. Так вот, возвращаясь к сути вопроса, если бы троюродный дядюшка Итана был абсолютно здоров, страдая разве что приступами гастрита после ведра сожранных курячьих крылышек, то можно ли было бы расценить сложившуюся ситуацию как опасную, а непривлекательного офицера с испариной на лбу подозрительным? Как бы поступила в такой ситуации его прабабушка, если бы носила в свой косметичке вместо лития помаду и леденцы? Например, сочла бы она возможным угнать притормозившую машину, водитель которой вышел только на минутку, чтобы стереть с лобового стекла птичий помёт, и сбежать на ней от назойливого патрульного с маниакально-антихристическими замашками? Вопрос риторический? Ветер из открытого окна развевал укладку, сотворяя из Итана богоподобную голливудскую диву, спустившую гонорары на кокаин и вынужденную сниматься в ситкоме. Оставалось только закурить для полноты образа, но, прошерстив карманы, Итан понял, что снова где-то проебал зажигалку. В машине пела Кэти Перри и воняло чипсами с луком. Быстро пощёлкав радио, Итан оставил себе Бон Джови, а чипсы вышвырнул на улицу, чтобы не воняли. Порывшись в бардачке и едва не съехав на встречную полосу, Итан не нашёл даже спичек, но зато услышал звук полицейской сирены и, высунув руку из окна, показал ей фак, сильнее вдавливая на газ. Он бы мог уехать в Новый Орлеан и вспомнить те время, когда на спор с дебилами-одноклассниками пробирался в стрип-клуб во французском квартале, но ситуация подсказывала, что роуд-стори — это прошлый век, а он не Джек Керуак, и экшн — то, что нужно приличному ширпотребу. Словом, у него заканчивался бензин, и шанс найти в этой тачке хотя бы пару долларов клонился в сторону нуля. Очередные поиски увенчались сомнительным успехом — Итан обнаружил опасную бритву в резком футляре, при правильном обращении служащей заменой деньгам и вежливым репликам. Когда он, остановившись на ближайшей заправке, выскочил в магазин, патрульная машина маячила на горизонте, а в телефоне звякнуло смс от мамы, в самый подходящий момент решившей поинтересоваться, принимал ли Итан сегодня лекарства. При такой бдительной опеке можно было предположить, что наверняка лекарства очень помогали троюродному дядюшке и пулю себе в висок он пустил в качестве бунта против христианства. Но развивать эту теории не было времени. Итан быстро заскочил в магазин на парковке. Внутри было бы тихо, если бы не звук приближавшейся сирены. Кроме продавца — только чудный ангелоподобный мальчик. Интересно, а были ли в роду у Итана голубые? — Привет, — он миловидно улыбнулся мальчику. Резной футлярчик бритвы аккуратно выглядывал из-за пояса.
Хороших мужиков много не бывает, подумала я и посмотрела за выходные четыре фильма с Эзрой Миллером. Хм. "Фантастические твари и места их обитания" (2016), "Выпускники" (2008), "Что-то не так с Кевином" (2011) и "Хорошо быть тихоней" (2012). Сложно что-то сказать. Меня, честно говоря, опустошил последний фильм, я всегда чувствую себя пустой после таких историй. В общем-то, всё это не поддаётся оценке "нравится - не нравится", потому что так или иначе завязано на насилии и в различных вариациях как-то паршиво заканчивается и вообще в сути своей несёт что-то нехорошее и болезненное. Иногда мне хочется, чтобы хотя бы в кино всё всегда было хорошо, но почему-то не смотрю комедии и мелодрамы. Мне понравился Эзра. Он очаровывает и приковывает взгляд. Криденс и Кевин производят сильное впечатление.
Черное молоко рассвета мы пьем его вечерами мы пьем его в полдень и утром мы пьем его ночью пьем и пьем мы роем могилу в воздушном пространстве там тесно не будет
В том доме живет господин он играет со змеями пишет он пишет когда стемнеет в Германию о золотые косы твои Маргарита он пишет так и встает перед домом и блещут созвездья он свищет своим волкодавам он высвистывает своих иудеев пусть роют могилу в земле он нам говорит а теперь играйте станцуем
Черное молоко рассвета мы пьем тебя ночью мы пьем тебя утром и в полдень мы пьем вечерами пьем и пьем В том доме живет господин он играет со змеями пишет он пишет когда стемнеет в Германию о золотые косы твои Маргарита пепельные твои Суламифь мы роем могилу в воздушном пространстве там тесно не будет
Он требует глубже врезайте лопату в земные угодья эй там одному а другому играйте и пойте он шарит железо на поясе он им машет глаза у него голубые глубже врезайте лопату эй там одному а другому играй не кончай мы танцуем
Черное молоко рассвета мы пьем тебя ночью мы пьем тебя в полдень и утром мы пьем вечерами пьем и пьем в том доме живет господин о твои золотые волосы Маргарита пепельные твои Суламифь он играет со змеями пишет
Он требует слаще играйте мне смерть Смерть это немецкий учитель он требует темней ударяйте по струнам потом вы подыметесь в небо как дым там в облаках вам найдется могила там тесно не будет
Черное молоко рассвета мы пьем тебя ночью мы пьем тебя в полдень смерть это немецкий учитель мы пьем тебя вечерами и утром пьем и пьем Смерть это немецкий учитель глаза у него голубые он целит свинцовая пуля тебя не упустит он целит отлично в том доме живет человек о золотые косы твои Маргарита он на нас выпускает своих волкодавов он нам дарит могилу в воздушном пространстве он играет со змеями и размышляет Смерть это немецкий учитель
Целан в 1960 году писал: "...когда я в мае 1935 года сочинял "Фугу смерти", я, как мне помнится, прочёл в "Известиях" сведения о львовском гетто". В концлагере на ул. Яновской во Львове (туда отправляли евреев из гетто), "прославившемся" садизмом лагерной администрации, на плацу во время казней играл оркестр, состоявших из заключённых-музыкантов, он исполнял "Танго смерти". Музыку под таким названием сочинил один из заключённых на основе популярного танго "Милонга". ...а другому играйте и пойте..." — см. Псалом 136:3: "Там пленившие нас требовали от нас слов песней, а притеснители наши веселия..." Говорят умирающие, они говорят только как таковые — смерть для них неизбежна — они говорят как уже умершие и мёртвые. Они говорят со смертью, отталкиваясь от смерти. Они пьют от смерти (пьют и пьют), они пьют и пьют: это питие длится и дальше — даже в конце стихотворения оно не прекращается. В том доме живёт (некий) господин = а другие — мы — снаружи.
Уже ухвачены, Господь, друг в друга вцепившись, будто тело любого из нас – тело твое, Господь.
Молись, Господь, молись нам, мы рядом.
Криво шли мы туда, мы шли чтоб склониться над лоханью и мертвым вулканом.
Пить мы шли, Господь.
Это было кровью. Это было тем, что ты пролил, Господь.
Она блестела.
Твой образ ударил в глаза нам, Господь. Рот и глаза стояли открыто и пусто, Господь. Мы выпили это, Господь. Кровь и образ, который в крови был, Господь.
Молись, Господь. Мы рядом.
Перевод Ольги Седаковой
*Tenebrae – мрак (лат.). Особая католическая служба Страстной пятницы.
Я почему-то больше обращаю внимания на те стихотворения Целана, которые переведены дважды. Они довольно необычно раскрываются. Вот для ставнения перевод Марка Белорусца.
Подались уж, Господи, впились в друг друга, словно тело у всех нас одно, твоё тело, Господи.
Молись, Господи, молись нам, мы близко.
Клонимые ветром шли мы, шли наклониться над копытцем, над котловиной.
На водопой шли мы, Господи.
То кровь была, кровь, что ты пролил, Господи.
Она блестела.
Она взметнула образ твой перед глазами, Господи. Раскрыты и пусты так глаза и уста, Господи. Мы пили, Господи. Ты кровь и образ, что был крови, Господи.
Молись, Господи. Мы близко.
Ещё интересен комментарий к строчке "друг в друга вцепившись": в принадлежащем ему томе из собрания сочинений Р. Беер-Гофмана с пьесой "Сон Иакова" Целан рядом с репликой Иакова, обращённой к Богу: "Но связаны связаны друг с другом, навечно — Ты и я!" — приписал на полях: "Вцеплены друг в друга". Фред Лёнкер, автор статьи об этом стихотворении в сборнике комментариев к книге "Решётка языка", предполагает, что на возникновение этого образа, возможно, повлияло описание смерти в газовой камере из книги Геральда Райтлингера "Окончательное решение. Попытка Гитлера уничтожить евреев Европы": "Потом они почувствовали газ и в дикой панике устремились к гигантской металлической двери с маленьким окошком, перед которой и образовали одну-единственную, синюшную, липкую, запачканную кровью пирамиду, даже в смерти оставаясь судорожно вцепившимися друг в друга".
Цитируется по книге: Пауль Целан. Стихотворения. Проза. Письма. - М., 2013.
Арми Хаммер в гостях у Урганта - это прекрасно, ребята. Просто сплошная радость для глаз и души. Арми - само обаяние! Умудрился даже Урганта переговорить. Очень неожиданная и интересная история семьи у него. Реально русские корни.
Тема слепых снова нашла во мне выход. Надеюсь, в последний раз.
Название: Ромео нет. Ромео не найдут Персонажи: Эвен / Исак Рейтинг: PG-13 Жанры: романтика, драма,au Предупреждения: OOC, какая-то очень неправильная параллельная Вселенная Размер: мини, 3818 слов Описание: Мы никогда не пересекались взглядами. Исак никогда не видел меня. Не замечал, как я хожу за ним по пятам. Только иногда, если это была пустая улица, он останавливался и прислушивался. Но тогда я тоже останавливался. Или бывало, что проходил мимо.
Мы никогда не пересекались взглядами. Исак никогда не видел меня. Не замечал, как я хожу за ним по пятам. Только иногда, если это была пустая улица, он останавливался и прислушивался. Но тогда я тоже останавливался. Или бывало, что проходил мимо.
Исак не замечал, как я смотрю на него постоянно. Не знал, что рисую его в своём блокноте каждый день.
Исак не видел ничего. Не мог. Говорили, что это была какая-то авария несколько лет назад. С тех пор он знал только те лица, которые помнил. Моего лица он не видел никогда. И не увидит. Никогда.
И как тогда, спрашивается, привлечь его внимание, когда ты безнадёжно влюблён?
Это случилось в первый день в новой школе. Я знакомился со своими одноклассниками, когда увидел Исака с его выбивающимися из-под бейсболки золотыми завитушками. Он просто шёл мимо. Улыбался, когда кто-то окликал его, и, слегка повернувшись, здоровался. В его руке была трость, которой он легко, почти невесомо отстукивал дорогу перед собой. Не знаю толком, что это было сперва за чувство, заполнившее мою грудь. Вероятно, то же самое, что происходит и с другими, когда они видят слепого паренька, который так очарователен в свой простоте, — они чувствуют жалость и умиление.
Меня одёрнули за излишне пристальный взгляд, и разговор сам собой перешёл на тему «да, у нас учится слепой». Я узнал и его имя, и класс, и ответы на вопросы, которые и не подумал бы задавать: он всегда был таким? как он ослеп? почему он учится в обычной школе? Я ощутил лёгкую тошноту от этого разговора. Ребята с упоением обсуждали чужое горе, не имея даже малейшего представления о том, как тяжело принять в себе что-то настолько искажающее тебя самого и выходить на улицу каждый день, не зная, какой опасностью он может для тебя обернуться. Мне это было знакомо. И возможно, я почувствовал нечто большее, чем просто жалость.
Эта мысль посетила меня, когда я встретил его в следующий раз — после уроков. Солнечные лучи будто липли к нему, поигрывая бликами на нежной коже лица, зарываясь в волосы. И поскольку это «не слепило ему глаза», он только подставлялся тёплым лучам, что вызывало у меня желание улыбаться, хотя я на самом деле не улыбался уже довольно давно. До этого момента жизнь казалась мне серой и безликой. Весь прошедший год, не считая мимолётных просветов, она была такой. Разглядывая Исака, я открывал что-то новое в себе. Ничего подобного со мной раньше не случалось.
То ли я задумался, то ли засмотрелся, но через время уже обнаружил себя на автобусной остановке, куда приплёлся следом за Исаком. Забавно, за ним оказалось легко следить. Хотя было бы забавнее, если бы можно было сказать ему об этом. Если бы можно было сказать ему хоть что-нибудь. Но я мог только смотреть. И с улыбкой думать, насколько идиотом выгляжу со стороны.
Подкатил автобус, и Исак вдруг повернулся ко мне, чтобы спросить номер маршрута. Я был откровенно не готов к тому, что он повернётся, и первым делом машинально увёл куда-то взгляд, будто он мог меня застукать за этим откровенным рассматриванием, а он всего лишь ждал, что я назову ему номер. Промычав в попытке собраться, я всё-таки ответил, и на короткую паузу, прежде чем ответить «спасибо, это не мой», он поджал губы, будто подумал про себя, стоит ли благодарить за такой тормознутый ответ.
Мы продолжили стоять на остановке. Подъехал следующий автобус. Исак повернулся опять и со смешливой улыбкой, вызвавшей у меня ощущение душевного подъёма, снова спросил номер. На этот раз я ответил быстро, и маршрут ему подошёл. Значит, мы жили в одной стороне. Я зашёл в автобус следом, и, возможно, это было довольно сносным поводом завязать разговор, но я так и не решился.
С этого дня я целую вечность искал более подходящий повод. Уже начал надеяться, что его друзья заметят, как я на него смотрю, но им было всё равно, ведь на Исака постоянно кто-то таращился. Я стал выдумывать, как оформить рисунок или хотя бы записку, чтобы он смог это «увидеть». Начал потихоньку изучать шрифт Брайля, что можно было бы принять за болезненное проявление, но нет — я знал, насколько это странно, и всё равно это было мне нужно. Я хотел быть ближе к Исаку.
Это осознание настигло меня внезапно в тот день, когда он почему-то пошёл домой пешком. Впервые тогда остановился и, повернувшись полубоком, замер на несколько секунд, и я замер тоже, даже перестал дышать. Мне показалось, что он догадывался обо мне. Что я стою там и не дышу, и вот-вот упаду в его сторону. И мне хотелось упасть. Сказать какую-нибудь ерунду, и пусть думает что угодно, только бы прикоснуться. Но я понимал, что нельзя просто так взять себе человека, если тебе хочется. Можно ведь и поломать его своим ручищами, непривыкшими к такому хрупкому.
Дома, наедине с самим собой я думал, что это — та единственная форма близости, которую я только и могу себе позволить. Что Исак не заслуживает той боли, которую я приношу всюду. Наедине с самим собой я снова позволял себе думать о смерти. А утром спозаранку спешил в школу, как никогда раньше в здоровом рассудке никуда не спешил — лишь бы поскорее увидеть солнечную улыбку и снова ожить.
Однажды я всё-таки написал на листке маленькими дырочками от циркульной иголки цитату из Шекспира и подложил ему в шкафчик, протиснув в щель под дверцей.
«Я потерял себя, и я не тут. Ромео нет, Ромео не найдут»
Не мог написать ничего конкретного, но отчаянно хотел дать о себе знать.
*
Со временем я заметил привычку Исака облизывать губы и ещё привычку делать маленький кивок после слов, когда он был в себе уверен. Заметил то, как явно он реагирует на новую тему, если предыдущий разговор ему не нравился, и как забавно харахорится, когда пытается наврать что-либо спылу. Всё это я считывал на расстоянии, наблюдая за ним в кафетерии, в холле, на улице. Казалось, что Исак совсем не смущался своей слепоты, и то, как изящно он разыгрывал этот обман, восхищало меня.
Если бы не Группа уюта, мои мучения могли продлиться ещё невесть сколько дней. Но одного месяца и без того было достаточно, чтобы совершить какую-нибудь глупость. Я просто услышал, как одноклассница напоминает Исаку о встрече и как он недовольно отвечает. И правда, Группа уюта не походила на место, в котором можно приятно провести вечер пятницы. Было немного странно там находиться. Исак выскользнул из зала при первой же возможности, и я поспешил за ним.
В коридоре мы столкнулись, когда он резко обернулся, и боже, какое счастье, что я не успел отступить.
— Если ты думаешь, что это смешно...
— Не думаю.
Я всё-таки отшагнул назад, но смотрел на него при этом так, что если бы он мог это видеть, то наверняка решил бы, будто я извращенец и хочу его изнасиловать. Чёрт возьми, я впервые оказался так близко с ним, и всё, что мне было нужно сейчас, — это уткнуться носом в золотые завитки и дышать, дышать.
— Эй, я уже встречал тебя! — вдруг воскликнул Исак. — Ты ходил за мной по улице.
Мне нужно было убедить его, что это ошибка, ему просто показалось, а я стоял и улыбался, как идиот, от того что он узнал меня. Даже не представляю как, но что-то — может быть, запах парфюма — он запомнил во мне. И, конечно, мне льстило, что он сказал это не как некий подозрительный факт, а как открытие, которое он только что совершил.
— Мы просто живём в одной стороне.
Уверен, он слышал мою улыбку.
— И ты ходишь так медленно, что даже не можешь обогнать меня и вот эту штуку? — Он подтолкнул чуть вперёд свою складную трость.
— Иногда я обгонял тебя.
— Иногда? Мне стоит всерьёз задуматься, сколько раз я не заметил твоего присутствия.
«Твоего присутствия». Эти слова стали плавать в моей голове, создавая в ней кружение. Он сказал это так, будто всё время знал о существовании некоего преследователя и, возможно, считал его своим тайным поклонником. К счастью, он даже не мог себе представить, сколько случаев моего присутствия он на самом деле пропустил. А иначе бы не разговаривал со мной так спокойно.
— Не хочешь задуматься об этом на улице? Или ты собирался вернуться на встречу Группы?
— К Вильде и её любовным играм? Не уверен, что могу это вынести.
Мы вышли на улицу, где уже стемнело. Я предложил сесть на лавочку и достал из кармана припрятанный косячок. Чтобы передать его, мне пришлось коснуться Исака, его тёплых пальцев. От этого прикосновения, как мне показалось, я завибрировал, будто сейчас начну источать свет. Но этого было нещадно мало, я буквально испытывал голод до этих касаний, до всего Исака. Мне хотелось прижаться к нему до того крепко, чтобы сплавиться и стать единым целым, чтобы я был в нём, а он во мне, чтобы я был им, а он мной. Я лихорадил этим, кажется. Пришлось зажмуриться и вдавить ногти в костяшки пальцев, чтобы хоть немного оклематься.
Мы ещё даже не познакомились — напоминал я себе. Я ещё даже не выяснил, может ли ему понравиться парень. Навязываться разом было бы нелепо. Исак не мог оценить, приятен ли я ему снаружи, по одному только голосу или запаху парфюма. Нужно было дать ему время, чтобы зацепиться за что-нибудь ещё.
— Значит, записка тоже была твоей.
Я промолчал.
— И ты не скажешь мне, что всё это значит.
Как будто у подобных поступков могли быть скрытые мотивы. Конечно, он понимал, что я ничего не смогу сказать сейчас. Ничего из того, что было бы прилично для первого разговора с человеком, которого ты едва знаешь. Даже если ты на самом деле знаешь его гораздо больше.
То, что Исак оставался сидеть рядом со мной после всех этих догадок, обнадёживало. Ему было любопытно, и он явно не испытывал неприязни от мысли о том, что нравился какому-то парню.
— Когда-нибудь, — сказал я, вновь касаясь его пальцев, чтобы передать самокрутку. «Когда-нибудь» могло наступить в любое время, и на этот промежуток я мог привязать его к себе недосказанностью.
— Может, стоит назначить... — начал было он, но замолчал, когда хлопнула дверь.
Перед нами появилась девушка с короткими волосами. Она тут же обратилась к Исаку с предложением объединиться в группу, как было предложено на собрании.
— Я-а-а... уже согласился быть в группе со Сталкером, — сказал он, и в этот момент я выглядел так, будто стягивал всё своё лицо в кучу — так усиленно я пытался не улыбаться.
— С кем? — переспросила она, и я тут же бодро протянул ей руку.
— Эвен.
Её звали Эмма, и она была ужасно приставучей. Дальше мы сидели втроём, и разговор не клеился. Меня, тем не менее, это не раздражало, хотя нога и подрыгивалась от общего скопления эмоций в организме. Я знал, что теперь всё будет проще, не отрицая, впрочем, и предстоящих сложностей.
Эмма и Исак взяли такси на двоих, я отказался. Мне нужно было перевести дух.
На выходных я не мог оставаться дома один и навязывался всем, кто был способен меня вынести. Друзья отмечали моё неспокойствие как привычное проявление болезни, и это угнетало меня, я ни с кем не мог поделиться одолевавшими меня сомнениями и страхами. Я ощущал себя одиноким и жалел, что не решился попросить у Исака номер телефона. Я позвонил бы ему без колебаний — только с ним я мог бы говорить откровенно сейчас. Только с ним я мог разделить то, что меня мучило. И даже необязательно было говорить об этом.
В понедельник я шёл за Исаком, пока он не попрощался со своими друзьями и не повернул в сторону остановки. Тогда я поспешил догнать его и пристроиться рядом.
— Могу я проводить тебя до автобуса?
Он слегка смущённо улыбнулся, чуть поворачиваясь в мою сторону.
— Ты ведь всё равно это сделаешь. Уж лучше так, чем за спиной.
Можно сказать, я выпросил себе разрешение ходить домой вместе. Чем и пользовался всю последующую неделю. Мы неспешно шли к остановке, где Исак шутливо спрашивал у меня номер каждого подъезжающего автобуса, но стоило появиться подходящему, как он становился сосредоточенным. На секунду можно было уловить его испуг и дискомфорт перед тем фактом, что он не мог легко запрыгнуть в автобус, даже не задумавшись об этом. В такие моменты мне хотелось защитить его, помочь, но я боялся, что он сочтёт это за жалость. Тем не менее, на третий день я не выдержал и, схватив Исака под локоть, бодро затянул в автобус вместе с собой. Тогда он впервые назвал меня по имени:
— Эй, Эвен!
То, как он произнёс это, и то, как улыбался при этом, вновь ввергло меня в лихорадочные размышления о том, что я хочу себе всего Исака целиком в безраздельное обладание, хочу со всеми его золотыми завитушками, родинками на лице, с его тёплыми подвижными пальцами — хочу унести в свою постель, запрятать в одеяла и любить, любить, любить.
Мы разговаривали обо всяких простых вещах. Какую он любит музыку, чем занимается в свободное время. Меня удивило, что он не живёт с родителями, а снимает комнату, он неохотно отвечал, что не ладит с ними. Мне не хотелось задевать его подобными вопросами, и я легко менял темы. Постепенно я открывал для себя другого Исака — смущающегося, неуверенного в себе — такого, какими люди бывают только наедине. Он будто чувствовал, что я уже знаю о его обмане, и позволял себе быть чуточку уязвимее, чем с другими людьми. Я постоянно думал: что будет, если обниму его сейчас? И не обнимал, конечно.
*
Кто бы мог подумать, что вечером пятницы нас снова сведёт Группа уюта, причём прямо дома у Исака, на пре-пати. Я не мог не заметить, как он обернулся на мой голос, когда я здоровался со всеми. Рядом с ним на диване сидела Эмма, она, кажется, была пьяна, и её руки всячески касались Исака, который рассеянно улыбался и потягивал пиво. Мне ужасно захотелось что-то сделать с этими руками, и я сразу же упал к ним на диван, перебив весь разговор. Эмма полезла обниматься, а я положил руку на плечо Исака и, слегка погладив его, сказал, что мне нравится эта квартира. Я хотел бы сказать, что мне нравится всё, что с ним связано, но между нами сидела Эмма и она продолжала болтать.
Тогда я совсем осмелел, может, дело было в неоновом свете или громкой музыке — я ещё не пил, но уже чувствовал себя опьянённым.
— Идём танцевать! — заявил я и, поперёк Эммы ухватив Исака за ладони, потянул за собой. Его улыбка в этот момент делала меня счастливым, и то, как он смеялся, когда я руководил его руками в танце, было почти по-детски беззаботно. Мы танцевали несколько песен подряд, все смотрели на нас, и мне нравилось, что Исак не видел этого и чувствовал себя свободно, будто мы были здесь только вдвоём.
Когда все стали шумно вываливаться из квартиры, я заметил, что Исак никуда не идёт, и нашёл причину задержаться. Все ушли, а я стоял у двери и смотрел на то, как он аккуратно и неспешно собирает пустые бутылки.
— Я слышу, что ты там стоишь.
Я вздрогнул, а потом рассмеялся.
— Как ты можешь это слышать, я ведь просто стою?
— Ты стоишь и дышишь.
Он улыбнулся и пошёл на кухню, ступая лёгкими шагами по вымеренной траектории. Я поспешил нагрести бутылок тоже и обогнал его, убрав с пути стул. Мы быстро выгрузили бутылки в мусор.
— Почему ты не пошёл на вечеринку? — спросил Исак.
Моё «когда-нибудь» могло наступить сейчас, но я не находил в себе подходящих слов, чтобы описать всё, что я чувствую, и только шагнул навстречу.
— А ты почему?
— Я не хожу на вечеринки без Юнаса. Он один никогда меня там не бросает.
— Я бы тоже не бросил тебя, Исак.
Он стоял, опустив голову, а я шагнул ещё ближе и уже стал просто подбираться к нему по толике, боясь, что он отстранится. Но Исак будто замер, и я тоже стал слышать его дыхание, передо мной уже всё плыло, в груди истомно ныло, и когда мои волосы коснулись его виска, я преодолел оставшуюся толику быстрее предыдущих и поцеловал его. А дальше буквально схватил, прижал к себе и стал целовать, как ненормальный, не в силах оторваться. Я был так счастлив в этот момент, что даже не боялся напугать его своим напором. Но Исак не пытался отстраниться. Он немного неуверенно тянулся навстречу и отвечал робко, обняв меня за плечи своими тёплыми ладонями. И мы целовались так долго, насколько только могло хватить воздуха. А потом, переводя дыхание, целовались ещё. Я просто не знал, как отпустить кудрявое чудо, как уйти, расстаться хотя бы на время. Я готов был постоять на этой кухне целую вечность, обнимаясь с ним. Но, к счастью, впереди были выходные.
— Можно я останусь? — спросил я, покрывая его ангельское лицо мягкими поцелуями. — Хотя бы до завтра.
— Можно. — Он улыбнулся, подставляясь под мои губы, и от радости мне захотелось отнести его в комнату на руках. Мне постоянно приходилось сдерживать эти порывы, чтобы Исак не подумал, будто я его домогаюсь. И хотя мысли о том, чтобы заняться с ним любовью, не давали мне покоя, я не хотел бросаться на него впопыхах. Сегодня мне было достаточно того, что он позволял целовать себя, мило тёрся своим кончиком носа о мой и изучал моё лицо прикосновениями, когда мы валялись на его постели.
Исак уснул у меня у меня не плече, а я ещё долго не спал, поглаживая его по мягким золотым кудрям.
Мы провели вместе субботу. Ничего не делали, просто обнимались и разговаривали о всяком. Исак рассказывал мне о своей детской вере в параллельные Вселенные, а я чувствовал нарастающую в груди тревогу, щемящую, болезненную и душил её моим милым мальчиком, целуя его пальцы, его щёки, губы. Я знал, что мне придётся исчезнуть на несколько дней, оставить Исака и не мог объяснить, не решался сказать такую правду о себе. Ужасно боялся, что потеряю его, когда он был моим ещё неуверенно, на малую толику. Ранним утром в воскресенье я ушёл.
На три дня я изолировался от него. Даже в школе, едва увидев, заставлял себя уйти как можно скорее. Не было ничего, что не раздражало меня в эти дни, и я всячески оберегал Исака от этого. Я мог навредить ему, мог наговорить гадостей и обидеть, в таком состоянии я с трудом контролировал свои эмоции. Исак не заслуживал этого. Он заслуживал большего, чем я мог дать. Но как можно убедить себя в этом, если я люблю его так сильно, что даже не представляю, как отпустить?
Уже в среду я проследил за ним до самого дома, не мог заговорить на улице — мне нужно было остаться с Исаком наедине. Я постоял немного у двери и всё-таки постучал. Даже не успел собраться с силами и сказать что-нибудь, как он уже узнал меня. Возможно, он заметил моё присутствие ещё раньше, как это уже случалось.
— Эвен?
Мне невероятно нравилось, как он произносил моё имя. Хотелось просто обнять его коленки и целовать, а я только смог выдохнуть:
— Привет.
Он отшагнул назад, позволив мне войти в квартиру, и робко стал у стены, опустив руки.
— Где ты был?
— Прости. Я… немного приболел.
— Я звонил тебе. Ты же знаешь, что я больше никак… не могу тебя найти.
Я шагнул ему навстречу, взял его ладонь и осторожно сжал её. Мой милый, мой чудесный мальчик.
— Я знаю. Прости меня.
— Я подумал о том, что, может быть… просто ты путаешь симпатию с жалостью, такое бывает, я это понимаю.
Я погладил его тёплые щеки, виски, мне постоянно хотелось его гладить, трогать, целовать. Он стоял передо мной такой невинный, такой открытый и доверчивый, и я должен был сказать ему всё сейчас, иначе было просто нельзя.
— У меня биполярное расстройство, Исак…. И я знаю, что такое жалость. Ты мне больше чем просто нравишься. Я люблю тебя так сильно… Но я действительно могу причинить тебе боль, и это мучает меня.
Исак вздохнул и обвил мою грудь руками, обняв мягко. Как будто ему в самом деле важнее было знать, что дело не в жалости. И я не мог не чувствовать себя счастливым в этот момент. Может быть, люди не должны заслуживать счастья. Хотя бы потому что они не заслуживают и психических болезней.
— Если происходит что-то плохое, то это не значит, что оно отменят всё хорошее. Зато что-то хорошее вполне может отменить плохое. У нас есть шанс набрать много хорошего про запас, если начнём прямо сейчас... Знаешь, я уже всем рассказал о тебе.
— Правда?
— Юнас сказал, что ты красивый.
Я рассмеялся.
— А я сказал, что ещё ты очень вкусно пахнешь.
Он потянулся выше и задел мой подбородок кончиком носа. У него были чудесные светлые глаза, но в них не было взгляда и оттого немного казались грустными. Испытывал ли я сожаление от того, что они не видели меня? Разве я мог? Имело ли это какое-то значение, когда Исак здесь и сейчас доверчиво отдавался в мои руки, несмотря ни на что и ничего не ожидая взамен? Я сорвался и стал целовать его безостановочно, потому что уже не мог держать в себе эти захлёстывающие чувства. Мне невыносимо требовалось забыться в Исаке, раствориться к нём, в его нежной душе и мягком теле, перестать быть собой целиком и остаться лишь той светлой частью, которую знал мой милый мальчик. В этих объятьях я был другим, я был лучше, и хотелось оставаться в них бесконечно.
Я увёл Исака в его комнату, и мы занимались любовью долго и сладко. Он дрожал в моих объятьях, его щёки раскраснелись, с губ срывались вздохи и стоны, и я не знаю, случалось ли со мной и случится ли когда-нибудь что-то красивее, чем изнеженный моими ласками Исак, тянущийся мне навстречу за очередным поцелуем.
*
После четырёх бессонных ночей депрессия настигла меня, разломив на куски и похоронив под одеялом. Я перестал понимать, сколько прошло времени с прошлого пробуждения и какой сейчас день. Приходила мама, и в холодильнике появилась еда, а на тумбочке — баночки с лекарствами. Значит, я написал ей сообщение. Телефон звонил постоянно, но я не смотрел на экран, все мои силы в течение дня уходили на то, чтобы заставить себя съесть таблетки и хотя бы немного еды.
Но, проснувшись в очередной раз, я понял, что меня обнимают. Тёплое тело ненавязчиво прижималось ко мне, а рука обвивала плечи. Я подумал о том, как много Исак преодолел, чтобы оказаться здесь, и мне стало стыдно перед ним за то, что я не отвечал на звонки. И это была моя первая живая мысль, первая живая эмоция за несколько дней, которые я лежал здесь. И, повернувшись, я улыбнулся, когда увидел его светлое личико, обрамлённое золотыми завитками. А он сказал «привет» и коснулся моей щеки пальцами.
— Привет… Тебе не стоило приходить, Исак. Я не хочу, чтобы ты лежал тут и грустил из-за меня.
— Я не грущу, — ответил он, будто «разглядывая» меня своими пальцами. Они перебирались с щёк на кончик носа, скользили по краю подбородка. — Я очень переживал за тебя, и сейчас мне спокойно. Я тебя не оставлю. Ты голоден? Я принёс немного еды.
Он придвинулся и коснулся тёплыми губами моего лба. В этот момент, даже будучи бессильным и измученным, я хотел жить так сильно, как никогда раньше.
— Может быть, немного позже, — ответил я и сгрёб его в охапку, чтобы прижать к себе и уткнуться носом в золотистую макушку. Мне нужно было надышаться запахом его волос и этим чувством.
Мы лежали так в тишине, и это было сильнее слов и сильнее признаний, это было как стать чем-то новым, отдать своё самое лучшее. Больше не будет просто Эвена и просто Исака. Просто горя и просто радости. Просто болезни и просто любви. Теперь мы одно целое.
Я не сдалась и посмотрела ещё один фильм с Генри Аллилуйя, у него был сюжет! И, несмотря на негров в Древней Греции, накрашенных баб и фонтанов кровищи, мне даже понравилось, хотя я и не любитель подобного. Но вряд ли мне бы без Генри понравилось, хах. Ему ж даже мыться не надо, чтобы быть идеальным. Что тут ещё скажешь.
Наконец-то дописано. Давно меня так не перевозбуждал какой-то текст.
Название: Падение «железного занавеса» Персонажи: Илья, Наполеон, дети Рейтинг: PG-13 Жанры: AU, юмор, повседневность Размер: миди, 7097 слов Описание: Небольшие зарисовки о двух папашах-одиночках. Примечание: Временные рамки пришлось сдвинуть на 1992-й год, хотя я не уверена, что такая ситуация возможна в данное время, но будем считать это маленькой исторической вольностью.
Илья Николаевич Курякин был человеком советским по эталону: красота писаная, недюжинный ум, богатырская силушка и сибирская закалка в нём сочетались в степенях, превосходящих человеческие. Помимо прочего, Илья Николаевич был мастером спорта по самбо, гребле и шахматам и вот уже пять лет преподавал иностранные языки в МГУ. А главное — он беззаветно любил свою Родину и, как полагалось, клял Горбачёва за её развал, но исключительно литературными словесами — прочих не употреблял. Нервы, правда, у него иногда пошаливали, но исключительно, когда дело касалось святых тем, а тут, как говорится, и не грех.
При подобной палитре достоинств и несомненном суммарном очаровании Илья нравился толпам дам, но, как и приличная мечта, был недосягаем, и первая его жена, она же последняя, вероятно, ощущая себя на таком фоне слишком блёклой, покинула его после одного года совместной жизни, отдавшись в объятья какого-то жалкого иностранца и оставив на память о себе записку и вечно вопящего младенца. Записку Илья растоптал и сжёг, а из ребёнка принялся с партийным энтузиазмом растить приличного советского человека, что семь лет спустя и уже больше полугода как перестало быть актуально. Но Илья Николаевич остался верен прежним идеалам, скучал по прошлому и в разговорах с иностранцами позволял себе некую словесную разнузданность, в красках расписывая небылицы о своём домашнем медведе Геннадии, который в минуты тоски играет ему на балалайке и ходит в магазин за водкой.
Словом, иностранцев Илья Николаевич недолюбливал. За то, что жену ему попортили, что выписали Горбачёву Нобелевскую премию, будь он неладен, да и просто так, за всё, что в газетах о них писали.
Однако однажды случилось так, что, пока Илья Николаевич сидел за своим столом и заполнял документацию, в университет приняли работать американца. И не абы кем, а преподавателем. И не просто приняли, а ещё привели знакомиться, не спросив самого Курякина, надо ли ему это.
— Вот наш Илья Николаевич Курякин! — объявил ректор, входя в кабинет с молодым мужчиной в синем костюме в крупную клетку от Пал Зилери.
Оторванный от дел Илья, неблагородно вздохнув, поднялся с каменным выражением лица.
— Илья Николаевич, познакомьтесь, это Наполеон Соло — наш новый преподаватель истории искусства, настоящий эксперт. Надеюсь, вы поможете ему освоиться. Не хотелось бы поручать неженатого мужчину нашим дамам. Знаете, все эти женские дела... — Ректор добродушно улыбался, игнорируя сверлящее его лоб недовольство Курякина. — К тому же, мистер Соло тоже сам воспитывает сына. Уверен, вы найдёте общий язык.
Здесь следует немного отвлечься и сказать пару слов о мистере Соло, который, хоть и сочетал в себе неменьшее разнообразие достоинств чем Илья Николаевич, гордостью своей страны не был. Причиной было то обстоятельство, что экспертом в области искусства он стал, промышляя оным на чёрном рынке с самых времён своей службы в святая святых — армии США. Хладнокровно опустошая частные коллекции с воровским мастерством первого класса, мистер Соло жил в своё удовольствие и ел ризотто с трюфелями до тех пор, пока не угодил в сети ЦРУ. Бравые ребята сочли улов слишком ценным, чтобы пустить на уху, и прихватили Наполеона за причинное место, заставив отработать все грехи перед нацией. После чего вычистили ему репутацию добела и спровадили из страны, от греха. А чтобы сие не выглядело чересчур благородно, спровадили его в Россию. С одной стороны как жест доброй воли в честь примирения: от нашего стола вашему — профессионал! лучший в своей науке! С другой — никакого разочарования, если вдруг он опять что-нибудь сопрёт.
Что же касается супружеской жизни, то по официальной версии мистер Соло был неутешным вдовцом. Действительное положение вещей состояло в том, что миссис Соло была завербована и сдала дражайшего мужа со всеми потрохами. О её дальнейшей судьбе ничего неизвестно.
Илья Николаевич, разумеется, обо всём этом не ведал, но вышеобозначенная неприязнь к отсталым капиталистам и впитанная с молоком матери бдительность помешали ему возлюбить ближнего своего, как самого себя. Проще говоря, новый коллега ему ни черта не понравился, о чём он и поспешил по прямоте своей русской души сообщить.
— Сложно же вам у нас будет с таким именем.
— А вам с вашей фамилией как?
— А вашего сына зовут случайно не Адольф?
— Его зовут Феликс.
— В честь Дзержинского?
— Илья Николаевич!
Курякин степенно перевёл взгляд на ректора, будто оскорблённый тем, что его прервали.
— Где ваше русское гостеприимство?
— Предпочитаю советскую бдительность.
Ректор улыбнулся, мистер Соло тоже, причём так, будто ситуация его каким-то образом забавляла. А Илья не любил, когда над ним смеялись. Это могло вызвать у него невротический приступ.
— «Железный занавес» пал больше года назад, Илья Николаевич. Выделите мистеру Соло стол. И покажите город. Уверен, вы скоро поладите.
Ректор похлопал Илью Николаевича по плечу, пожал руку мистеру Соло и вышел из кафедры довольный собой. Илья тут же перевёл на американца полный всего своего неприязненного отношения взгляд. Наполеон смотрел в ответ с иронией.
— Так вы, стало быть, большевик.
Его свободный русский со смешным акцентом мог бы вызвать умиление у любого, окромя Ильи Курякина, ибо Илья Курякин и его принципы так просто не сдавались.
— До Красной площади пять минут пешком, — сообщил он и, указав направление коротким жестом, опустился обратно на свой стул.
Наполеон издал короткий смешок, и у Ильи Николаевича задёргался палец.
— Что на счёт стола?
Уткнувшись в свои бумажки, Илья ответил, что свободных столов нет.
— Тогда я воспользуюсь вашим?
В следующее мгновение Илья Николаевич предался гневу, подскочив на месте, и только гора документации, придавившей стол к полу, спасла его от трагедии. Он покинул кабинет, оставив американца удивлённо смотреть себе вслед, но уже через несколько минут вернулся со столом. Сбросив ношу посреди кабинета и молча смерив мистера Соло гордым взглядом, Илья вернулся к своим бумажкам.
Илья Николаевич стоял перед двумя растрёпанными мальчишками, вытаращившими на него полные невинности глаза, даром что только три, а четвёртый в свете синего фонаря слегка подкашивал. И фонарь, и глаз принадлежали мальчишке темноволосому, в слегка подпачканном костюме с покосившимся галстуком. У светловолосого же, второго, мальчишки в примятой ветровке то и дело подтекал нос, причём, только с одной стороны, и он пошмыгивал им, не решаясь вытереться рукавом.
В руках Илья Николаевич держал нечто круглое и обоюдовыпуклое, что при ближайшем рассмотрении можно было опознать как черепаший панцирь, раскрашенный по-военному.
— Он сказал, что у меня женское имя!
— А он назвал меня Филей!
— Филей?
— Моё имя — Феликс!
— Фе... Твою мать.
— Пап, ты ругаешься.
— Сына. Не беси папу. Что я тебе говорил по поводу драк?
— Не бить по лицу?
— А на чём, по-твоему, находится глаз?
— На лице?
Илья Николаевич воззрился на сына пронзительным взглядом, в котором разом читались и воспитательная речь, и нудный комментарий на тему «из чего состоит лицо», и чистка картошки в виде отработки.
— Пап, я не успел сообразить, он сказал, что есть даже такой фильм, про тётку, и её зовут, как меня, и оно само собой — раз! и в глаз, а он мне — бац! и по носу. Вот, смотри!
И мальчишка — не кто иной, как Никита Ильич Курякин — принялся с гордостью демонстрировать ноздрю с подсохшей багровой коркой.
— А мой папа говорит, что споры решают кулаками только мужланы и невротики, а воспитанные люди умеют договориться, — сообщил темноволосый Феликс.
Илья Николаевич чуть было не выпалил, что в гробу он видел некоторых пап, да вовремя был остановлен.
— Поэтому, мы сначала подрались, как мужланы и невротики, а потом, как воспитанные люди, договорились!
— Договорились? — Илья тряхнул несчастной черепахой и резко развернулся. — За мной. Оба.
— Вот! — возвестил он, распахнув двери кафедры, и сидевший за столом мистер Соло обратил взгляд ко всей вошедшей троице, отчего глаза его расширились и слегка выползли на лоб. — Познакомьтесь. Девочка и Филя. Как невротики, подрались, как воспитанные люди, договорились и, как балбесы, спёрли вот это в живом уголке школы.
Наполеон моргнул и повернулся на стуле всем корпусом.
— Он пустой? — спросил, кивнув на панцирь.
— Что?.. Какая разница!
— Вы им так трясёте, что будь там что-нибудь, оно бы уже оторвалось и вывалилось.
Илья кашлянул, вытянулся во весь свой исполинский рост и перестал трясти черепахой.
Наполеон тем временем повернулся к детям.
— И зачем вы украли черепаху?
— Мы не украли, папа, мы взяли её погулять, — степенно ответил Феликс, который говорил по-русски не очень уверенно, но вполне грамотно.
— Мы хотели устроить ей насыщенную жизнь, ведь в школе так скучно! — выпалил Никита.
— Выбросить из окна с парашютом, — уточнил Илья Николаевич.
Мистер Соло приложил ладонь к лицу.
— И чья это была идея?
— Моя! — хором выпалили мальчишки.
Наполеон тяжело вздохнул. Илья вместе с черепахой опустился на первый попавшийся стул. Дело было худо. Их дети подружились.
Однажды вечером в квартире Курякиных было сделано провокационное заявление.
— Мы решили обменяться папами!
И пока Илья Николаевич пребывал в осмыслении озвученного, дитя, страдальчески вздохнув, пояснило:
— Ты у меня не классный…
Курякин-старший сложил руки на груди и закинул ногу на ногу, приняв позу повышенного скепсиса.
— С чего это?
— Феликс сказал, что у него есть видик, и по выходным они с папой ходят в прокат и берут всякие фильмы, а потом смотрят — и «Терминатора», и «Крепкого ореха», и…
— Ореха?
— Ну я точно не помню, как там! А ещё они ходят в Макдональдс и покупают там мороженое! А я сказал, что ты у меня не классный, потому что мы только ходим в музеи и к прабабушке на пирожки. А Феликс сказал, что ты класснее, и тогда мы решили поменяться на один день, чтобы определить, кто по правде класснее!
— Ты же тазиками бабушкины пирожки уплетаешь.
— Ну па-а-ап.
— Никакого обмена.
— Ты боишься быть не класснее?
По правде говоря, Илья Николаевич очень не любил, когда его брали «на слабо»… Однако вместо акта обмена был произведён акт слияния, и субботним днём крайне недовольный всем светом Курякин-старший и счастливый до опупения Курякин-младший появились на пороге квартиры, где обитало американское семейство. Илья Николаевич сразу же сообщил, что он тут не по своей воле и вообще пришёл охранять сына от развратного капиталистического влияния. Мистер Соло, по привычке иронично улыбаясь, пропустил гостей в зал.
Рассевшись на длинном диване, смотрели комедию «Один дома». Вернее, дети смотрели. Илья же пытался оградить их от «американщины», а мистер Соло — от Ильи. Курякин был невыносим и каждую сцену комментировал с усердием комсомольского работника.
— Илья, ваши предки случайно в НКВД не работали? — интересовался Наполеон. — Ежов вам не родня по матери?
— Я вас попрошу моей семьи не касаться, — отвечал Курякин, подёргивая пальцем.
— А что это, вам моей можно касаться, а мне вашей — нельзя?
— Попрошу. Я на личности не переходил.
— Всего лишь назвали всех американцев тупыми.
— Не тупыми. А безнравственными, безответственными, аморальными…
— Отлично.
— Вам смешно, что родители забыли ребёнка дома, потому что он невоспитанный и…
В этот момент Никита особенно громко захохотал, и Илья Николаевич состроил невозмутимое лицо.
— Это, чёрт возьми, кино! — воскликнул мистер Соло. — Вы ведёте себя, как дитя. Ещё немного, и я начну думать, что вы таким способом скрываете вашу к нам симпатию. Ешьте уже своё мороженое!
— Ваше американское мороженое… — начал было Илья Николаевич, но с гордым видом закрыл рот и взял стаканчик из Макдональдса.
Весь последующий просмотр он молчал и не отводил взгляда от экрана, скрывая невольно рвущийся наружу смех за приступами кашля.
*
В воскресенье пошли в Третьяковку. Илья Николаевич по случаю вместо своей привычной вельветовой курточки орехового цвета приоделся в костюм с бабочкой и ходил гордой походкой знатока, пока Наполеон не сообщил ему, что эта бабочка к костюму не подходит и не испортил весь шарм, а заодно и выражение лица Курякина.
Никита вдохновлённо мотался по залам и знакомил Феликса со всеми картинами, которые знал.
— Павел Михайлович! — помахал он портрету кисти Репина. — Привет! Феликс, познакомься с самим Третьяковым, без него бы тут ничего не было, представляешь?
— Сына. Что это ещё за «привет». Поздоровайся, как следует.
— Здравствуйте, Павел Михайлович! — вытянувшись по струнке, отчеканил Никита.
За два часа, проведённых в галерее, семья Соло познакомилась с «большу-у-щими» «Богатырями», с мальчиком Васей из «Тройки», с двумя «неждалями», с тётей Люсей, которая на самом деле была «Неизвестной» Крамского, но «жуть как похожей на тётю Люсю из третьего подъезда», с особенно любимым Никитой «Апофеозом войны» и ещё множеством картин, потому как мальчик хотел выдать всё и сразу. Мистер Соло поделился парочкой известных ему интересных фактов о некоторых картинах, а Илья на этот раз ни на что не бубнел и не возмущался, хотя и продолжал кукситься из-за бабочки. В целом же экскурсия прошла увлекательно и гораздо более мирно, чем предполагалось.
Всё испортил вынесенный младшим поколением вердикт. Прозвучал он дословно так:
4. Грудь Ирочки Петровой и международные отношения
Илья Николаевич никогда в своей жизни ни за кем не подглядывал, но университет — дело такое: когда двери в аудиторию открыты, мало ли чего увидишь. Вот он и увидел, как сидит Наполеон Соло за столом, а перед ним — женская грудь, большая, в розовой кофточке с вырезом. Грудь принадлежала Ирочке Петровой, Илья Николаевич сам её не раз видел в этой самой кофточке. Ирочка носила грудь так, будто та была достаточным условием для получения диплома и как-то оправдывала нежелание учить немецкий. Илью Николаевича это всегда ужасно нервировало, и Ирочка носила ему на пересдачи свою грудь так часто, что стали уже поговаривать, будто его никакая грудь не берёт, потому что он… ну, того… не по части грудей, в общем. Илья того не знал, а если бы и знал, ничего бы всё равно не изменил, ибо дело было не в груди, а в принципе. Курякин хороших оценок никогда просто так не ставил. И плохих тоже, между прочим.
И вот, значит, сидит Ирочка, а мистер Соло ей пятёрки рисует за красивую грудь. Во всяком случае, так это живо Илье Николаевичу представилось, что он со психу пошёл не в ту сторону. И на кафедре потом сидел весь мрачный, а при виде вошедшего Наполеона ещё сильнее помрачнел.
— Вы чего такой угрюмый? — бодро спросил мистер Соло, улыбаясь своей иронично-снисходительной улыбкой-специально-для-Курякина.
— Скучаю, — в тон своему виду ответил Илья.
— По мне?
— По «железному занавесу».
— Что на этот раз? — вздохнув, поинтересовался мистер Соло докторским тоном.
— А вот мне интересно, во сколько же баллов вы оценили талант Петровой?
— В четыре. Ответ был недостаточно полный.
— Не хватило ещё пары сантиметров выреза?
Наполеон несколько секунд смотрел на Илью молча. А потом уселся рядом с его столом, сложил на груди руки и закинул ногу на ногу, странным образом скопировав скептическую позу самого Курякина. И спросил:
— Вы, простите, ревнуете грудь или меня?
Илья Николаевич был так оскорблён, что никак не мог придумать ответ и только возмущённо сопел.
— Ну всё. Идёмте, — заявил вдруг мистер Соло, быстро поднялся и застегнул пиджак.
— Куда? — слегка оторопело поинтересовался Илья, забыв ответить на оскорбление.
— Вы меня достали. Я вас напою, и вы расскажете мне наконец, в чём ваша проблема.
— Нет, спасибо, я не пью.
— Что прям никогда?
— Только по поводу.
— День принятия конституции Америки сгодится?
В следующие несколько секунд между ними происходил молчаливый диалог взглядами. И уж если в словах Илья Николаевич был ограничен культурой речи, то во взглядах он ничуть не стеснялся выражать своё отношение во всей полноте. Однако — странное дело — на мистера Соло это не подействовало. Он не отвернулся, как все прочие, и не сделал вид, что ничего не замечает. И даже — что было совсем уж из ряда вон — не состроил из себя этакое непробиваемое нечто, которое никаким взглядом не возьмёшь, ибо плевать оно хотело. Наполеон смотрел спокойно, если даже не сказать заинтересованно, будто он мог вынести Илью со всеми его несвежими потрохами. И Илье сделалось неуютно. На него никто никогда вот так вот прямо таким взглядом не смотрел.
И произошло чудо — он подскочил из-за стола, буркнул «да боже, иду я, иду» и слегка агрессивной походкой вышел из кафедры.
Сидя за столом в среднего качества ресторанчике по соседству с сомнительного свойства компашкой в спортивных костюмах, Илья Николаевич поначалу международные отношения налаживал неохотно. Но выведав в подробностях, что Ирочка действительно свою четвёрку заслужила, он слегка подобрел, ибо найти единомышленника по принципам было приятно. А подобрев, он так быстро напузырился, что вскоре перешёл с мистером Соло на «ты», стал звать его Ковбоем и выдал всю свою подноготную скопом: и про жену, такую-этакую, и про гада-иностранца, который её упёр, и про Горбачёва, и про все свои коммунистические взгляды на мир. Наполеон слушал внимательно, подливал оперативно, охотно поддакивал на баб, которые дуры, и особенно на то, что если б не сын, то нашёл и прибил бы, а потом на пьяную голову пытался объяснить, зачем ему свою-то прибивать, если она уже. А дальше пили, не чокаясь, за «покойную» миссис Соло, земля ей пухом, и Илья как-то вскользь упомянул мать, но так сдержанно и хмуро, что будь Наполеон потрезвее, он бы и лезть в святое не стал, однако пустел уже второй графинчик, язык успевал говорить быстрее, чем голова думать, и не влезть в святое было никак нельзя.
— А отец твой жив? — поинтересовался язык мистера Соло.
— Этого мне неизвестно. Вот, — ещё сильнее похмурнев, Илья Николаевич закатал рукав, будто собирался Наполеону вмазать прямо по лицу, но только стукнул локтем по столешнице, так что посуда на ней подпрыгнула, жалобно звякнув, и показал наручные часы на кожаном ремешке. — Практически всё, что у меня от него осталось. Забрали, когда мне было десять. И ни слова, ни строчки, твари болотные, даже приговор не сообщили. Оно-то понятно, по какому приговору так забирают… Всю квартиру наизнанку выдрали. Это потом я понял, что он работал в КГБ. Никогда о себе ничего не рассказывал, часто был в разъездах, привозил всякие вещички из-за рубежа, в шестидесятых-то. Он для меня был как… я просто от гордости лопался, когда он был дома. И даже сейчас ни черта не могу добиться, дело засекречено.
— Разве уже не рассекречивают?
— Для потехи народа, то, о чём в газете можно написать, — хмыкнул Илья Николаевич.
Наполеон молча налил ещё по одной. Снова не чокаясь, задумчиво выпили.
Дальше события развивались сумбурно с участием компашки в спортивном. Сначала кто-то заинтересовался временем, потом часами и, возможно, деньгами, и вследствие не достигнутого взаимопонимания Илья Николаевич немного вспылил, что выразилось в лёгком треморе пальцев и тяжёлом рукоприкладстве к чьим-то частям тела.
Всего последующего Курякин не запомнил, но на утро его голова болела так, будто ей не только пили, но и стучали по твёрдым поверхностям. Такого катастрофического похмелья у него не бывало отродясь, и не произнеся за всё утро ничего, окромя двадцатикратного "сына, помолчи", Илья Николаевич прибыл в университет с видом постиранного филина, намереваясь сообщить мистеру Соло, какая он сволочь, но тот вообще на работу не явился, и декан с почти злорадским видом попросил Курякина занять часы, чтобы студенты не простаивали. За шесть пар он не услышал ни одного вопроса и вообще ни писка, ибо выглядел пугающе и хрипел, как заядлый курильщик.
А Наполеон появился на следующий день, как ни в чём ни бывало, весь из себя и даже без признаков угрызения совести по поводу того, что коллега из-за него чуть не помер. Илья уже отрыл было рот, чтобы обозвать его сволочью, но не успел — под носом появилась папка с бумагами.
— Копия дела твоего отца.
Илья вздрогнул, ему как-то сразу стало душно.
— Откуда?
Мистер Соло молча подёрнул плечами, и слегка постыдная история о знакомстве с неким русским полковником осталась его тайной, да и бог с ней с историей, Илья как-то сразу позабыл, что Наполеон — сволочь, и даже немного воспылал к нему нежными чувствами. Он дрожащими руками открыл папку.
Из куцых материалов по делу было ясно, что Николая Курякина осудили по приговору «измена Родине» на двенадцать лет без права переписки. Связь с ЦРУ толком доказана не была, хватило и одного подозрения — стандартная чистка аппарата. Отсидев полный срок, он был освобождён, но в Москву так и не вернулся, вероятно из чувства стыда перед опозоренной семьёй. Наверняка он был ещё жив, но его местоположение по-прежнему оставалось загадкой.
Илья Николаевич, прочитав бумаги, весь день был сам не свой, а вечером предложил Наполеону снова напиться.
Бабушка Ильи Николаевича была святой женщиной, но всё же женщиной и иногда доставала. Илья воспитывался у неё с четырнадцати лет, и с тех самых пор она пыталась пристроить его к какой-нибудь порядочной девушке. Однажды ей это удалось — Илья женился — правда с порядочностью вышла промашка, и со времён развода Алевтина Иосифовна в целях искупления вины взялась за дело пуще прежнего. Все мольбы «Илюши» прекратить это занятие она списывала на его скромность, и не было ему никакого спасения.
Илья уже знал, что если бабушка звонила и просила прийти на ужин без Никиты и надеть галстук, значит очередная жертва была соблазнена его талантами и ему предстояли смотрины. Каждый раз после подобного звонка он слегка бился лбом об стол, но не пойти не мог, ибо бабушку любил и не хотел обидеть.
И вот в очередной раз он пришёл на работу в галстуке.
— Собрался на свидание, Большевик? А чего лицо такое кислое? — иронично поинтересовался мистер Соло.
Каждый раз в университете находился новый человек, который считал своим долгом произнести эту дурацкую шутку. Илья Николаевич уже открыл было рот, чтобы полноценно ответить, как вдруг его посетила некая идея, и рот закрылся за ненадобностью. Идея была так себе, но могла сработать. И Илья, враз подобрев, обратился к мистеру Соло, который едва сдерживал улыбку, наблюдая отразившийся на лице коллеги мыслительный процесс.
— Слушай, Ковбой, нужна твоя помощь. Ты свободен сегодня вечером?
Предложение Наполеона повеселило, и отказать он не смог. Так что вечером они пришли на ужин вдвоём. Перед дверью Илья Николаевич предупредил:
— Без рукоприкладства.
— Ничего не обещаю. Мне нравится щупать моих дам, — весело ответил мистер Соло и поспешно нажал на звонок, чтобы прекратить дискуссию.
Алевтина Иосифовна была бодрой семидесятилетней старушкой, такой маленькой, что Илье приходилось чуть ли не складываться пополам, чтобы её обнять. Второго гостя она заметила только после того, как облобызала внука.
— Ох, Илюша, почему ж ты не сказал, что придёшь с другом? Я на всех и не готовила.
На самом деле, она всегда готовила столько, будто Илья всюду ходил с цыганским табором.
— Ба, это Наполеон Соло, это он помог найти дело отца, я тебе говорил.
— Алевтина Иосифовна, — кивнул Наполеон, судя по всему ради забавы мухрыживший Илью добрых полчаса, прикидываясь, что не может выговорить замысловатое имя-отчество. — Добрый вечер, — и он поцеловал маленькую худую ручку. — И не стоит благодарностей.
Надо отдать мистеру Соло должное, он был галантен и выглядел как голливудская звезда, так что дамы всех возрастов от него были в отпаде. Бабушка Ильи тоже в стороне не осталась, хотя и слегка встревожилась, что у такого мужчины шансов покорить гостью будет гораздо больше. «Илюша» был, конечно, мужчиной хоть куда, но так уж при дамах скромничал, что прям приходилось ему помогать.
Вошли в зал, к накрытому столу.
— А это Юленька, наш новый почтальон. Очень милая девушка.
Юленька в модной кофточке с квадратными плечами приподнялась из-за стола, демонстрируя всю себя, с химической завивкой и розовыми губами. При виде вошедшей красоты она мгновенно расцвела, размечтавшись, что её будут охаживать два мужчины сразу. Но не тут-то было. Илья, едва только сели за стол, сразу перешёл к делу.
— Ба, я пришёл сказать, что мы с Наполеоном… — тут он сделал паузу, потому что формулировку заранее не продумал, — …любим друг друга.
— Батюшки!
Алевтина Иосифовна уронила ложку обратно в блюдо с картошкой и опала на стул. Юленька вытаращила глаза. Наполеон заулыбался. Илья покраснел.
— Илюша, тебя ж посадят...
— Ба, ну кто меня посадит? Ты же не будешь на меня доносить?
Все как-то разом посмотрели на Юленьку, а Юленька — на жареную рыбу. Алевтина Иосифовна поспешила заполнить ей тарелку. Если уж с мужиками не перепало, то хотя б пожрать, как говорится.
— Кушай, деточка, кушай. Раз такое дело… Ох, Илюша, что ж это такое делается, как же это ты так умудрился… — причитала она, накладывая в Юленькину тарелку уже прямо сверх меры.
— Ба, успокойся, она же лопнет, — Илья, перегнувшись через стол, накрыл бабулину ладонь своей, и она переключилась на его тарелку. — Ну что ты так переживаешь, мы же ничего такого страшного не делаем, просто…
Но выдумать ничего такого, что они с Наполеоном «просто», о чём было бы не стыдно сказать, он не смог.
— Так вот почему Оля от тебя ушла. А как же ты с ней умудрился Никиту-то сделать?
Наполеон рассмеялся. Илья похмурнел.
— Она ушла, потому что дура и деньги ей дороже чести.
— А я надеялась, ты мне ещё одного правнучка сделаешь… Вон хотя бы с Юленькой.
Юленька кашлянула, подавившись рыбой.
— Ты кушай, деточка, не стесняйся, положить тебе ещё?
— Ба… — Илья начал маяться, не зная, куда себя деть.
— Насчёт правнуков вы не волнуйтесь, Алевтина Иосифовна, — вписался в разговор Наполеон, — у вас их теперь удвоится, у меня тоже есть сын, Феликс, он на год младше Никиты.
— Ой, а что ж вы его с собой не взяли? — бабушка радостно завалила едой третью тарелку.
— О, я думаю, вы с ним познакомитесь довольно скоро. Ведь нам с Ильёй нужно некоторое время для уединения, ну вы понимаете… — и его ладонь скользнула по бедру Курякина, остановившись на коленке, отчего Курякин вздрогнул и уронил с вилки кусок рыбы, который собирался съесть.
Алевтина Иосифовна жеманно хихикнула, что уже стара для всех этих подробностей, но детей готова принимать в любое время и, если надо, на ночь без проблем. Илья попытался, состроив подобие улыбки, убрать с себя ладонь, что с других сторон стола выглядело так, будто они с мистером Соло держались за руки. Бабушка умилилась, Илья весь порозовел, Наполеон наконец убрал ладонь и принялся есть, не забывая сыпать комплиментами вкуснятине.
Дальше разговор потёк уже без участия Курякина, и стол разделился на два фронта: на тех, кто обжирался, и тех, кто культурно кушал, беседуя. Алевтина Иосифовна поболтать любила, и ещё до чая с пирожками они с Наполеоном успели обсудить все достоинства Илюши, поговорили об Америке, о холодной войне и о молодой журналистке-активистке Але, в своё время попортившей немцам немало нервов.
Словом, к подаче пирожков бабуля была окончательно очарована внезапно образовавшемся зятем. А пирожки Наполеон уплетал уже один, потому что ни Юленька, ни Илюша есть больше не могли.
— Алевтина Иосифовна, вы просто волшебница. Можно я к вам ещё приду на ужин? — спросил он уже на выходе. В правой руке у него была связка пирожков, по левую стоял обожравшийся до коликов Илья с подкисшей физиономией.
— Конечно, хороший, приходите с Илюшей, когда захочется! Я так рада, что он у меня теперь, наконец-то, в порядочных руках. А то я так за него переживала, уже вроде и возраст, а он всё один…
— Ба…
— Больше можете не переживать, я о вашем Илюше позабочусь.
Рука Наполеона обвила пояс Курякина, Курякин дёрнулся, и вместо шуточного поцелуя в щёку, получился какой-то неловкий в уголок губ. Илья оторопело моргнул, краснея, Наполеон рассеянно убрал руку, ситуацию пришлось быстро замять, чтобы не вызвать подозрений.
Попрощавшись, вышли.
Илья, вопреки ожиданиями мистера Соло, молчал. И в подъезде, и на улице, и даже в метро. Было принято негласное решение прошедшие смотрины не обсуждать.
Петер Хофман был редкостным скрягой. Он работал на немецкую разведку с самого начала войны и уже тогда стал промышлять делишками на чёрном рынке, втихую по дешёвке скупив себе с добрых три десятка ценных произведений искусства. Часть коллекции он распродал, так чтоб подороже, но самую вкуснятину приберёг и чах над ней, как Кощей. Сохранить добро после войны он смог окольными путями, тщательно всё попрятав, но это правосудие, как говорится, слепо, а карма — такая штука, которую не обманешь, и если ты свинья, то заберёт она у тебя самое ценное. Самым ценным у Петера Хофмана были две акварели Эмиля Нольде. И карма лёгкой рукой Наполеона Соло у него их потырила.
Но на этом всё не закончилось, ибо Наполеону за нечистую руку от кармы тоже полагалось. На том деле его и взяли. Картины оказались в руках у властей, которые заинтересовались, каким-таким образом добро попало к старикашке. А там пришли с обыском и столько нарыли, что сидеть ему — не пересидеть, если бы не армия купленных адвокатов, которые показали властям большую дулю: фигушки, ничего не докажете. В общем, пришлось разойтись полюбовно — картины отправили по музеям, а Петера Хофмана отпустили подобру-поздорову.
И вот эта зараза ещё громче всех ратовала за то, чтобы Наполеона Соло распяли, линчевали и скормили бешеным собакам. Какого, простите, ещё Наполеона, ничего не знаем, у нас таких нет! И как только старикашка Хофман слюной не плевался — всё без толку, дело давно прикрыли. Не отмщённый он покинул страну, наслав ей всяческих проклятий. Пошатался по миру туда-сюда и по воле некоего случая да и по состоянию попорченного нервами здоровья осел в Москве. И кто бы мог подумать, что история имела продолжение…
Была у Петера ещё одна ценность — стародревний двухкилограммовый Маузер, который он всегда таскал собой и от таможни так прятал, что ни одна собака. Именно из этого Маузера он и пытался пристрелить Наполеона Соло, когда самым обычным утром внезапно встретил его, свободно разгуливающего по московской улице. Но старость — не радость: обе пули, метившие в сердце, угодили в левое плечо, да и из тех одна разве что кусочек кожи сколупнула, а вторая прошла насквозь. Дальше начался переполох, и ополоумевшего старикашку вместе с его Маузером увезли в отделение.
Тем же утром Илья Николаевич Курякин преспокойно сидел за своим столом и готовился к лекции, когда на кафедре появился декан и сообщил, что в мистера Соло стреляли и что он, мол, просит его не навещать, только присмотрите, пожалуйста, за сыном. За сим декан откланялся, а оторопевший Илья поскакал следом, пытаясь выяснить, кто стрелял, куда, зачем и в какой больнице не навещать мистера Соло. Почудилось ему что-то жуткое. Будто Наполеон лежит на операционном столе весь развороченный, и тот факт, что он сам звонил, остался вниманием обойдён. Отчего-то Курякину стало страшно и потребовалось срочно ехать в ту больницу. Но окно у него в расписании было только через две лекции, который он кое-как провёл, а потом всё-таки поехал. Всю дорогу дрыгалась нога, чего ей только надо. И лишь шагнув в палату и увидев Наполеона целого, всего лишь с перебинтованным плечом, Илья испытал невероятное облегчение. И тут же под этим самым облегчением он ощутил себя каким-то неприкрытым, будто у него отобрали железную заслону и выставили его всего напоказ уязвимого. Это ему ни черта не понравилось.
Наполеон тем временем вздохнул.
— Я же просил не приходить.
Илья не нашёлся, как объяснить души своей порывы, и предпочёл нападение.
— Какого хрена?! — гаркнул он, хлопнув дверью. — Ты не мог нормально рассказать, что случилось, я подумал, что ты тут помираешь!
— Тогда я даже не знаю, как оценить степень моей для тебя ценности, учитывая, что ты приехал через три часа после звонка.
— У меня были лекции.
— А. Извини, что отвлёк. Знал бы, что у тебя лекции, попросил бы пострелять в меня в другое время.
— Лучше б тебе язык отстрелили, — буркнул Илья и принялся расхаживать по палате. — Что у тебя украли? Ты лицо-то вообще запомнил? У меня есть знакомый в прокуратуре...
— Илья. Я сказал милиции, что не буду писать заявление. Если Хофман расскажет, почему стрелял, меня выпрут из страны, и мне придётся поселиться с дикими племенами Африки, потому что только у них не будет на меня ориентировки.
Илья Николаевич перестал ходить и вцепился тяжёлым взглядом в мистера Соло. Мистер Соло снова смотрел в ответ так же обезоруживающе прямо.
— Объясни, пожалуйста.
— Я не уверен, что тебе стоит знать эту правду обо мне.
— Почему же?
— Она довольно грязная.
Илья принял свою скептическую позу, правда в вертикальном положении не получилось закинуть ногу на ногу.
— Я справлюсь.
Наполеон вздохнул и отвёл глаза.
— Я у него кое-что украл. Кое-что очень ценное. Стоимостью примерно в миллион долларов.
Илья Николаевич так и прирос к полу. Казалось, что он окаменел, словно древние останки, и уже не сойдёт с этого места никогда. Наполеон вздохнул громче и тоже попытался сложить руки, но скривился из-за больного плеча.
— И не только у него. И не один раз. В общей сложности я украл столько, что мог бы купить себе остров, если бы ЦРУ не ободрали мои счета. Но, можешь мне поверить, я всё отработал. Меня сдала жена. Вероятно, она ещё жива, если не загнулась на какой-нибудь миссии в Афганистане.
Наполеон повернулся. Илья продолжал смотреть и будто даже не моргал.
— Ну что ты смотришь? По-твоему, я должен был рассказать всё это в первый день?
— Какая же ты сволочь… — через паузу выдал Илья, наконец опустив руки. — Ты просто свинья.
Через мгновение он покинул палату, громко хлопнув дверью.
*
Пребывая в расхлябанных чувствах, Илья Николаевич забрал детей из школы, накормил, сделал с ними домашнее задание, выгулял, побаловал мороженным и весь остаток вечера мучил ребусами. Ночью же он спать не мог, потому что злился, и даже чтение Маркса не помогало. В душе его царило смятение. Он даже не мог толком определить, что злило его больше: подлое враньё Наполеона, собственная мягкотелость или то, что было, в сущности, по фиг на грязную правду, а вот от недоверия лично к нему было как-то погано. А он ведь и об отце, и о жене, и даже к любимой бабушке в дом пустил, можно сказать, душу всю вывернул.
На следующий день Илья отвёл Феликса в больницу к отцу, но в сторону того даже не посмотрел, ни одного слова не произнёс и сидел на табуретке угрюмо, слушая рассказ мальчика, как ему нравится в гостях и как «дядя Илья» помог выучить историю. Чувствовал на себе пристальный взгляд, но никак не реагировал — бесило.
И всё это продолжалось неделю, пока мистера Соло не выписали, и он, будто назло отказавшись от больничного, явился в университет, весь пахучий и причёсанный даже с одной-единственной рабочей рукой. Да ещё и попросил Курякина завязать ему галстук. Илья Николаевич сначала хотел отказать, потом подумал придушить галстуком, потом всё-таки взялся и стал завязывать.
— Долго будешь дуться?
— А ты долго собирался мне врать?
— Я обчистил убогого старикашку на миллион долларов, а тебя больше волнует то, что я врал? — почти со смешком спросил Наполеон, но по последующему взгляду понял, что шутка оказалась совсем не смешной.
Илья, недовольно сжав губы, довязал галстук и вышел из кабинета.
Больше не разговаривали. Курякин, стоило при нём только рот открыть, тут же уходил, и Наполеон уже хотел его пристукнуть, но вечером того же дня это чудо человечества явилось к нему домой с сыном и пакетами.
— Пожрать принёс, — почти угрожающим тоном заявило чудо.
И мистер Соло враз передумал его пристукивать, ибо угрюмо-заботлиый Курякин был очарователен и рука на такого не поднималась. На кухне он возился молча. Сам всё выкладывал, перекладывал и распихивал по холодильнику.
— Ты начинаешь мне нравиться, Большевик, — иронично улыбнулся Наполеон, наблюдая всю эту умилительную картину, и Илья Николаевич, побросав всё к чертям собачьим, пошёл к двери.
— Илья. — Мистер Соло остановил его, взяв за ладонь и как-то само собой даже её огладив, но она тут же высвободилась, и пришлось загородить путь всем собой. — Я пошутил. Прости. Ладно? Я отработал на ЦРУ семь лет, не по своей воле, и то, что они выбросили меня сюда, ещё не значит, что меня сняли с крючка. Тебе ли не знать, как работает разведка, вспомни отца. Любой человек, с которым я сближаюсь, тоже попадает на крючок, это ты можешь понять?
— Тогда не будем усугублять ситуацию. Держи, пожалуйста, дистанцию.
И Наполеон отступил, выдав Илье Николаевичу и его душевным порывам право на пространство и время. Илья Николаевич стал свои порывы проявлять по расписанию, а именно дважды в неделю, заявляясь со жратвой, а всё остальное время порывы эти душил, свято храня свою непробиваемость и только иногда срываясь на бестолковых студентах. Но плечо мистера Соло постепенно пришло в норму, заниматься пропитанием он мог уже сам, и душевные порывы Курякина за неиспользованием начали потихоньку его донимать. Невротические приступы у него стали случаться чаще обычного, и мебель в его окружении периодически потрескивала.
Наполеон всё это созерцал сквозь пальцы приложенной к лицу ладони.
— Между прочим, твой сын сказал моему, что ты меня любишь, потому что ты ведёшь себя как девчонка, — сказал он однажды, скорее со психу, а не всерьёз, но ответ получил такой, что несколько секунд потом не мог отмереть.
— А если и люблю, то что? — спросил Курякин и, сжав губы, посмотрел на него своими голубыми глазищами так, будто хотел выжечь во лбу сквозную дыру.
Мистер Соло, вернув себе дар речи, поднялся из-за стола.
— Идём.
— Я с тобой больше не пью.
— Значит, поешь.
— Не голоден.
— Тебя на дискотеку пригласить что ли? Господи, ну что ты за человек такой на мою голову! Даже в любви признаться, как следует, не можешь. Иди уже давай молча, я веду тебя на чёртово свидание! И если ты сейчас хоть слово скажешь, то потеряешь этот шанс навсегда.
Илья возмущённо открыл рот, закрыл, снова открыл и всё-таки не сдержался.
— Тоже мне, нашёлся соблазнитель. После такого приглашения с тобой даже наша Зиночка-тридцать-лет-без-мужа никуда не пойдёт!
Мистер Соло закатил глаза. Неизлечимость случая была налицо.
— Зиночка, значит. Ходи с собой на свидания сам, понял?
Теперь была его очередь уходить, хлопая дверьми, но, оказавшись в холле, он вспомнил про звонок сына, вздохнул, постоял немного, развернулся и вляпался в вылетевшего следом из кабинета Илью Николаевича. Тот кашлянул и отшагнул назад.
— Чего ты стал на проходе?
— Мой сын у тебя дома.
В метро ехали молча, с хмурыми лицами сидя рядом друг с другом. Только в подъезде, нажимая на кнопку лифта, Илья Николаевич не вытерпел.
— Вообще-то, мне есть, с кем ходить на свидания.
— Правда? И кто же это? Твоя правая рука?
— Господи, вот оно — типично американское чувство юмора. — Курякин слегка пошатнул лифт своим крепким шагом. — Её зовут Люся, в смысле Людмила.
— А левую как зовут? Или ты Люсе, в смысле Людмиле не изменяешь?
— Знаешь, что?!..
Илья Николаевич резко повернулся и даже поднял палец, чтобы сказать нечто поучительное, но вследствие столкновения пылающих взглядов остановился, а в следующее мгновение они с Наполеоном набросились друг на друга и стали яростно целоваться. Через несколько секунд, когда лифт, покачнувшись, открылся, растрёпанные и возбуждённые, резко разлипли и разом вспомнили:
— Дети.
С детьми столкнулись на пороге.
— Бабушка Аля позвонила и сказала, что у неё есть пирожки с яблоками! — звонко сообщил Никита. И добавил: — Пап, у тебя петухи.
Илья Николаевич с неуязвимым видом поправил причёску.
— Папа, можно я пойду с Никитой к бабушке Але на пирожки? — спросил Феликс.
— Конечно, можно. Я тебя заберу оттуда. Попозже.
Дети вышли, а безумные поцелуи продолжились прямо тут, у двери, пока не раздался дверной звонок.
— Я забыл кепку! Пап, у тебя опять петухи.
— Сына. Иди уже.
Снова остались вдвоём.
— Господи… — неспокойно выдохнул Наполеон, и в следующее мгновение его рот был нагло заткнут влажным языком.
Илья Николаевич, спустивший с цепей свои душевные порывы, был горяч и груб, он кусался, царапался, оставлял засосы и отметины и страстно оторвал пуговицу с жилетки от Пал Зилери. Наполеона он вдавил лицом в подушку и крепко оттрахал. За всё. За жену, за Горбачёва, за сволочное вранье и весь послужной список грехов перед человечеством. И так Илью от этого отмщения по всем фибрам души пробрало, как никогда не пробирало ни с Люсей, в смысле Людмилой, ни с кем-либо ещё.
Наполеона судя по всему тоже. Распластанный по постели он лишь промычал куда-то в подушку «ну ты даёшь, Большевик» и даже не смог увидеть, как Илья впервые в его присутствии улыбается.
Это только говорили, что в СССР секса не было — был он. По крайней мере, у Ильи Николаевича Курякина точно был. В нём это прямо ощущалось. Любовью он занимался с чувством, с отдачей и будто даже в состоянии какого-то транса, а языком своим вытворял такое, что приличные советские люди теоретически даже не могли себе представлять. Мистера Соло каждый раз подбрасывало до небес и обратно и в себя он приходил, подолгу глядя в потолок.
Однако стоило это чудо только немного приобнять и поцеловать в плечо, как оно тут же начинало недовольно кряхтеть, выворачиваться и выползать из постели. И совсем не стоило делать этого, когда Илья был уже одет — сразу куксился и спешил уйти или, в зависимости от места действа, говорил «тебе пора». Поначалу это умиляло, и Наполеон назло продолжал домогаться с нежностями, а при каждой попытке обозвать их «телячьими» ещё и облизывал ухо.
Но ситуация не менялась и вскоре начала нервировать, ибо походило это на то, что Наполеоном попросту удовлетворялись, как шлюхой. Однажды он вспылил, отправил Илью удовлетворяться к Люсе, которая Людмила, и на несколько дней прекратил все встречи.
Илья Николаевич стойко не сдавался и ходил, гордо задрав нос. Долго ходил. Целую неделю. Потом как-то надоело, но найти правильный подход он не мог и только приставал к мистеру Соло со всякими дурацкими будничными вопросами, на что получал спокойные ответы и выжидательный взгляд в стиле «что-то ещё?». Один раз даже попытался как-то неуклюже, мол, может, зайдёшь сегодня, но потуги были так жалки, что ничего не вышло. Наполеон самым наглым образом издевался, но поддаться ему было ниже достоинства Ильи Николаевича, несмотря на то, что это достоинство ему самому немало вредило.
А тут ещё увидел он, как мистер Соло идёт куда-то с лаборанткой Зиночкой. Чего он себе только не напредставлял! Бедной Зиночке такой разврат и не снился. И так это всё Илью Николаевича взбесило, что на следующий день он собрался высказать мистеру Соло, какая он скотина и свинья и как ему только не стыдно Зиночкино имя порочить!.. Но мистер Соло на работу не явился, даже не предупредив декана. Немного помучившись приступами гордости, Курякин всё-таки позвонил домой американцу, но трубку там не взяли, а в середине дня примчались дети и заявили, что мистер Соло пропал ещё со вчерашнего вечера.
— Что значит «пропал»?
— Значит, совсем! Не пришёл домой и до сих пор нет, — пояснил Никита.
Илья Николаевич сначала подумал, что гад остался на ночь у Зиночки. Но Зиночка-то на работу пришла. Спросить у неё напрямую было как-то неприлично. К тому же имелся у Курякина другой способ выяснить местоположение Наполеона. Правда тоже не совсем приличный, но раз такое дело…
Детей он отправил в квартиру Соло — сторожить, а сам пошёл домой и включил аппаратуру для отслеживания. Жучок он пришпилил к ботинку Наполеона, ещё когда узнал о его нечистом прошлом, а где достал — ой, да мало ли что можно купить на барахолке! Воспользоваться приборчиком он ещё прошедшим вечером подумывал, да совесть вовремя сработала. Теперь же было и не грех.
Прибор показал, что жучок не движется, но находится где-то далеко и надо было ехать. Неплохо было бы прихватить с собой оружие, но ничего, кроме скалки и детской хоккейной клюшки, Илья не нашёл и, вызвав такси, поехал просто так. Не зря же он был мастером спорта по самбо.
Обнаружив место нахождения жучка, Курякин понял, что мистер Соло находится здесь явно не по своей воле, ибо ни один нормальный человек в эти катакомбы не полез бы даже из желания найти себе приключений на задницу. Первая мысль была: убили и выбросили. Илья Николаевич бросился внутрь, но оказалось, что место было обитаемое. Во всяком случае, освещаемое электричеством. И с дверями. В большинстве своём закрытыми. Но одна всё-таки поддалась, и взору Ильи предстало зрелище в виде привязанного к стулу, помятого и слегка в крови мистера Соло и двух узурпаторов крупной наружности. Курякин вмиг психанул. Какого, простите, хрена тут портят его, можно сказать, имущество! В невротическом припадке он привалил башкой об стену сначала одного амбала, потом вырубил другого. Чтоб неповадно было.
— Ты в порядке, Ковбой? — спросил, немного отдышавшись, и, получив кивок, с лёгкой бравадой в голосе сказал. — Жалкие у вас в ЦРУ людишки, — и слегка поддел одно тело носком ботинка.
— Вообще-то это были русские представители госбезопасности. Пытались выяснить, не работаю ли я часом на американскую разведку, — прокряхтел измученный Наполеон, и Илья резко скис. — Ты что, за мной следишь?
— Будет меня ещё упрекать в непорядочности человек, совративший несчастную Зиночку! — отпарировал Илья Николаевич, гордо вытянувшись во весь рост.
— Боже. Да я её только до дома провёл, она сама попросила. Между прочим… я теперь понимаю, почему у неё тридцать лет нет мужа.
На Илью как-то разом нахлынуло облегчение и даже какие-то тёплые чувства, и он, согнувшись и обхватив лицо Наполеона ладонями, потянул его на себя и стал судорожно целовать, прямо тут, при валявшихся на полу амбалах.
— Это что ещё за телячьи нежности? — уже будучи отпущен, спросил мистер Соло с лёгкой улыбкой.
— Умом тебя, сволочь, ненавижу, душой без тебя, гада, жить не могу… — выдохнул Илья, развязывая верёвки. — Хочешь нежностей — будут тебе нежности. Всё что хочешь, ты только больше не теряйся.
Наполеон поднялся, покачнулся и соскользнул в объятья Курякина.
— Договорились…
Поковыляли к выходу.
— Слушай, я тут узнал… — неловко начал Илья, — у нас на этаже одна квартира продаётся… Может, ты хочешь посмотреть?
Посмотрела ещё один фильм с Генри Кавиллом, в который внезапно затесался Майкл Фассбендер. Что это вообще было за курево? Триллер - не триллер, непонятно, что такое, местами просто даже смешно, потому что ждал чего-то другого и не понимаешь, зачем это смотришь. А смотришь, блин, опять же из-за Генри, потому что он, мать его, идеален всегда. Я не знаю, что такое нужно с ним сделать, чтобы он выглядел неидеально. Чтобы просто слюни до пола не текли. Вот немало же таких людей, на которых в каком-то фильме умираешь, а откроешь фото или включишь другой фильм, а оно как-то уже не то. Генри даже с бородой и обросший волосами - то. Ну зачем.
Иногда бывают такие действия, которые как маленькие духовные пути, и тебе их надо совершить прямо сейчас, вот надо и всё, хоть умри. Сегодня мне надо было купить книгу Пауля Целана. И не завтра, когда библиотека работает, взять, а прямо сегодня и прямо купить себе в безраздельное пользование. После работы, по дождю, в магазине, который ещё надо было найти, я её купила. За 680 рубликов. Красивая, в твёрдом переплёте и с белыми листами. И внутри красивая. И пахнет хорошо. Прям спокойно на душе.
Кстати, на волнах писательства фика в антураже 90-х начала посматривать фильмы тех времён. Первым был "Дюба-дюба" (1992). Довольно мрачный фильм с лёгким налётом арт-хауса и странности. Но затягивает. Олег Меньшиков хорош, персонаж весьма неоднозначен. Как таковой антураж передан, скорее, в духе времени. Какая-то фатальная безысходность, ни любви, ни радости, духота. Государство, в котором ты сам себе государство, потому что больше никому не нужен. И вот ещё смотрю "Хрусталёв, машину" (1998). "Смотрю", потому что за раз как-то не получается. Вообще не о 90-х, а о последних днях сталинской эпохи, но давно было в закладках посмотреть, и вот начала. Если вдруг кому-то захочется очень специфического - просто навынос - кино, то "Хрусталёв" - самое то. Тут "другой киноязык", поэтому не для тупых, как я, но против странных вещей мне трудно устоять. К тому же касается "дела врачей". Сложно сказать что-то внятное. Фильм, который окунает тебя в себя. Всё это очень безумно, будто сумбур в твоей голове, но до странного очень похоже на правду всем своим общим состоянием. upd. Впервые, кажется, такое, но на одной сцене меня реально очень сильно затошнило.
Я добралась до Генри Кавилла и посмотрела "Лагуну". Давно не видела таких отстойных фильмов, ха-ха. Такое чувство, что сляпали за пять минут на коленке, всё очень наиграно и вообще не имеет особого смысла. Женщину подобрали кошмарную, просто никакущую, в совокупности с брызжущим итальянским темпераментом вышло невесть что. Но понравилось, как показали Венецию, а ещё было мило увидеть Джо Мантенья и, конечно, трудно было оторваться от невозможно красивого Генри, вот просто как Дьявол.
Маленькое чудо - Авель и Каспер, миди, джен. Обложка. Детей, которые не умеют смеяться, он видел каждый день.
Саечка - Исаия и доктор Эрик Ланкастер, миди, джен. Обложка. Этот мальчик, Исаия Доннелли, появился в клинике вчера. Он вошёл через парадную дверь и попросил меня. Был вежлив и даже улыбнулся. Выглядел тоже неплохо – аккуратно одет и причёсан. Кое-что не так было с его руками. Они были по запястья испачканы в крови.
Джим х Джон, цикл "Героиновые ночи", размещено в хронологическом порядке, писалось как попало. Слэш, драма, pg-13/r, au, беспощадное искажение канона, оос, авторская вселенная, в которой персонажи знакомы очень и очень давно.
1. Героиновые ночи
Джим всегда был болен на всю голову, с самого начала.
читать дальшеЗвонила пожилая леди. Требовала убрать этого паренька, пока он не издох на её крыльце. Что с ним, она не знала и выяснять не собиралась — вдруг какой-то заразный или мало ещё чего. Звонок принял диспетчер Вачовски. Он повернулся и сообщил, что на ступеньках у миссис Мейси, Нортфилд-роуд, 16, умирает молодой человек и чтоб у этой старой суки иссохла в кране вода.
В эту ночь на скорой работал Джон Уотсон — не в свою смену и не на своей должности, даже не пришлось долго уговаривать. Он кивнул и взял укладку.
На улице шёл холодный частый дождь.
К тому времени, когда машина добралась до нужного дома, парень на его крыльце успел полностью промокнуть. В окне за прозрачной занавеской ясно вырисовывалось лицо миссис Мейси. Иногда Джону становилось грустно от этой работы. Лондон походил на поле боя — здесь люди убивали друг друга просто так.
Парню было не больше лет двадцати трёх. Он сидел опустив голову, будто просто спал тут, но глаза у него — большущие, к слову, — были открыты. Впрочем, не смотрели никуда. Они были такими тёмными, что Джон толком не мог различить линию зрачка, когда использовал фонарик. Ясно было одно — на свет он не реагировал. Пульс едва прощупывался, а дышал парень с такой частотой, будто собирался помереть в ближайшие пару минут.
— Оставайся со мной. Эй, слышишь? — Джон похлопал его по щекам, дождь лез в лицо, мешая нормально видеть. — Я Джон Уотсон, врач скорой помощи. Можешь назвать своё имя? Смотри на меня.
Джон тщательно обследовал руки парня, и хотя посиневшие пальцы можно было списать на холод, всё же рискнул предположить передозировку героина.
— Я поставлю тебе капельницу.
Парень безвольно позволил Джону затянуть себя в машину, проткнуть вену иглой и просто сидеть рядом, зачем-то держа за руку. Даже когда подействовало лекарство, он ничего так и не сказал, ни на чём не сконцентрировал взгляд, будто ничто не занимало его сознание. Казалось, он вколол себе превышенную дозу героина осмысленно. Хотел умереть?
С волос Джона капала холодная вода.
Ему и раньше приходилось иметь дело с самоубийцами. Но сейчас он впервые ощутил себя неловко.
У парня было красивое лицо, запоминающееся — главным образом из-за этих больших тёмных глаз. Высокий лоб изогнутой линией обрамляли чёрные волосы. Это лицо казалось невинным, но будто скрывало что-то. Словно не будь парень сейчас в таком подавленном состоянии — явил бы собой нечто совершенно иное. В этом таилось что-то жуткое, но и привлекательное. Или виной всему была долгая ночная смена и холодный дождь. Или же окружающие принимали Джона за слишком правильного тихоню по ошибке. Кто его, в общем-то, знает, что у этих тихонь на уме.
Парня Джон сдал в стационар, и больше суток они не виделись. За это время он назвал только своё имя и больше ничего не говорил.
— Здравствуй, Джим, — сказал Джон ранним утром в свою смену, глядя при этом на протянувшуюся цепочку круглых костяшек, выпирающих на обнажённой гладкой спине. От костяшек тянулись линии рёбер. Чёрные волосы спутались. Джон смотрел на это, потому что парень лежал, отвернувшись к стене, и был укрыт простынёй только по пояс. А не потому что у него была красивая спина. А она была.
— Я доктор Уотсон, который привёз тебя сюда, если ты помнишь. Может, расскажешь, как ты чувствуешь себя сегодня?
Джим ответил, что доктор Уотсон, который привёз его сюда, может вернуть его обратно, откуда взял. Во всяком случае, это было похоже на то, что он заговорил. К слову, совсем другим голосом — не таким, какой Джон соединил бы с этим лицом. Будто в одном теле могли сочетаться невинность и порочность.
— В следующий раз миссис Мейси вызовет полицию.
Джон присел на край койки так, чтобы не потеснить парня.
— Хотя есть подозрение, что она прячет дробовик в кладовке. Дай я послушаю твоё сердце, повернись, пожалуйста.
Джим послушно повернулся и посмотрел на Джона так, что тот чуть не выронил фонендоскоп. Парень был полон сюрпризов. И он был жутким, на самом деле. Действительно стоило отвезти его обратно. Но с этим была проблема. Впрочем, так сразу и не скажешь какая.
Сердце билось ровно. Джон проверил давление и зрачки. Было странно проделывать всё это под таким взглядом.
— У тебя крепкое здоровье, Джим. Значит, ты не наркоман. Почему же ты решил попробовать героин? И сразу в таких количествах?
— Чтобы что-нибудь почувствовать.
— И что же ты почувствовал?
Джим не ответил, продолжая смотреть на доктора Уотсона этим своим взглядом, будто выжидал, как тот себя поведёт. А доктор Уотсон тем временем медленно вернулся в стоячее положение. И отшагнул назад. Хотя взгляду ничего не стоило достать его и там.
— Мне придётся направить тебя к психотерапевту. И, кстати, при тебе не было документов... Есть куда пойти? На какое-то время тебе нужен покой.
— Покой?.. Не думаю. — Он наконец-таки отвёл взгляд и посмотрел в потолок. И снова стал другим. Можно было даже подумать, что показалось. И будто бы даже в уголке глаза блеснула слеза.
Самая большая проблема Джона состояла в том, что он привык видеть в людях хорошее.
— Я бы предпочёл остаться здесь.
— Тогда кто-то из близких должен привезти твои документы.
— Отец будет очень зол...
На самом деле у Джона было ещё много проблем. Например, он был слишком добрым. А ещё жалостливым. И когда всё это соединялось в одном месте в один час, он совершал такие действия, коих не стоило бы совершать никогда.
— Если всё совсем плохо... Я работаю до конца недели, так что днём квартира будет пуста. Могу пустить тебя. Но только если ты обещаешь сходить к психотерапевту.
Джим посмотрел на него снова, и в этот момент доктору Уотсону пришлось напрячь всё своё человеколюбие, чтобы не передумать. Было уже поздно.
***
Джим не пошёл к психотерапевту. Он в тот же день обдолбался невесть где раздобытым героином и предстал перед Джоном в невменяемом виде: лежал распластавшись по полу и смотрел стеклянными глазами в потолок.
Джон вздохнул. Почему-то он не был удивлён. В конце концов, когда тащишь в дом неопознанную дикую тварь, ты должен быть готов ко всему. И держать нож под подушкой на случай, если она решить выгрызть тебе глотку.
На любые попытки контакта Джим дёргался, царапался и шипел. Пришлось тащить его в ванную прямо по полу. Холодная вода не помогала. Парень изворачивался, проявляя удивительную силу. В какой-то момент ему удалось взять верх, и, прижав Джона к полу за горло, он уселся на него, придавив своим телом. Лицо приблизилось, и капли с него опадали на Джона, вызывая дрожь. Или дело было не в них. Джим смотрел. Он ничего не говорил, просто, нависнув сверху, смотрел в лицо Джона, обшаривая его красивыми безумными глазами. И перед тем как вырубить его, Джон на несколько секунд замешкался. За эти несколько секунд он почувствовал себя вскрытым и незащищённым, будто лежал на операционном столе. Это чувство было болезненным. И оно было прекрасным.
Потом он разбил о голову парня банку с лосьоном. Крепко привязал к трубе и поставил капельницу, после чего навёл порядок..
— Какая же ты дрянь, Джонни, — прорычал Джим, очнувшись.
Джон улыбался.
Ночь прошла бессонно. Джима рвало бесконечно. Он развёл грязь в ванной, разбил зеркало, и приходилось обливать его из душа, чтобы хоть немного утихомирить. В конце концов промокший и оледеневший Джон отключился сидя на полу в неудобной позе, и голова его соскользнула на острое плечо этого черноглазого демона.
Он проснулся, когда ему показалось, будто по лицу что-то ползёт. Это оказались пальцы Джима.
На работу Джон опоздал, и весь день прошёл, как в тумане. Он надеялся, что ситуация повторится, и у него появится повод прикончить Джима.
Но никакого героина больше не было. Парень скрючившись лежал на кровати, его зрачки, сердцебиение и цвет кожи были нормальными. Однако, поразительная выносливость. Джон раньше не встречал ничего подобного.
— Если бы я не прослушивал твоё сердце, то решил бы, что ты вампир. Собираешься есть? Я принёс тако.
Джим лежал молча и походил на брошенную милую зверушку. И как только ему это удавалось — Джону приходилось сдерживать себя, чтобы вновь не попасться. Хватило того, что он уже впустил в свою квартиру это.
— Ладно. Захочешь — выйдешь на кухню.
Но он не вышел. Всё то время, пока Джон ужинал, делал свои дела, застилал диван, парень продолжал лежать, не закрывая глаз и будто бы даже не шевелясь вовсе. Это было даже сложнее выносить, чем его припадок прошлой ночью.
На следующий день всё повторилось. И Джон всё-таки поддался, он ничего не мог с собой сделать: Джим выглядел таким одиноким и несчастным, что было просто неприятно — будто смотришь на какую-то копию себя и сам себя жалеешь. Будто из тебя вынимают органы, и внутри остаётся только пустота.
— Давай, Джим, поднимайся. Мне не нужно, чтобы ты умер на мой кровати от истощения. — Джон стал вытягивать его за плечи. — Моей зарплаты едва хватает на выживание, на что я буду покупать новую кровать?
Он дотащил парня до кухни, усадил за стол и поставил перед ним тарелку с едой.
— Вот, съешь это, пожалуйста. Может быть, ты хочешь что-то ещё? Скажи, что тебе нужно, я ведь действительно хочу помочь. Давай я налью чаю. — Он отвернулся к другому столу и стал готовить чай, будто нарочно звеня кружками, чтобы заглушить это мучительное, физически ощутимое молчание странного человеческого существа за своей спиной. — Я добавлю молоко?
Но стоило только обернуться, как он вдруг врезался в стоящего близко Джима и вздрогнул. Глаза пытливо прожирали его взглядом.
— Хочешь помочь, сладкий, — прояви фантазию. Надень чулочки и назови меня папочкой, сделай, блядь, хоть что-нибудь. — Голос прошил Джона от затылка до копчика и обратно, а руки бесстыдно вдавили его в столешницу.
Зверушка обернулась тасманским дьяволом. Он дышал на Джона и притирался телом весьма похабно. Чувство, которое при этом испытал Джон, на время его парализовало, и он не выказывал сопротивления, потому что просто не мог. Он не был мазохистом — во всяком случае, не замечал за собой — но чувство это было сродни мазохизму. Не физическому даже — а душевному. Джон ощутил острое возбуждение от того, что его, такого невинного и правильного — его, тихоню Джона Уотсона, — сейчас жёстко оттрахали одним чёртовым взглядом.
Джим отпустил его сам и оставил с этим чувством наедине. Когда Джон, переделав все возможные дела, которые только смог для себя придумать, вернулся в комнату, Джим спал с самым невиннейшим видом. И вот что, спрашивается, было с этим делать?
В сущности, теперь Джон знал, как вытянуть парня из депрессии. И не мог перестать об этом думать.
Он думал об этом весь следующий день на работе. Не о чулках, конечно. Хотя и о них тоже. В общем-то, подумаешь — чулки. Подумаешь — секс. Дело было в Джиме. В жутком, безумном, вязком, словно смола, Джиме. Стоит только доверить ему тело — и он заберёт всё.
Дома пахло едой. Худая сутулая фигура парня обнаружилась на кухне.
— Я приготовил тебе нормальной еды, Джонни. Смотреть противно, что ты жрёшь, — сказал он, стоя спиной и перемешивая в миске салат.
Джон не знал, что послужило причиной его действиям. Возможно, безумие передавалось по воздуху. Он просто шагнул в сторону Джима и погладил его плечо ладонью. Всего-то одно прикосновение, а пульс подскочил так резко, что закружилась голова. Это было ненормально. Нужно было сказать «прости, я случайно» и уйти. Из квартиры, куда подальше. Но Джим уже повернулся и уже взял его одной рукой, как свою вещь.
— Даже назовёшь меня папочкой?
Да, блядь. Гори в аду, Джим.
— Чего... папочка хочет? — Голос у Джона дрожал и ломался.
— Поработаешь язычком? — Джим самым похабным образом расстегнул пуговку на своих джинсах.
— Чёрта с два.
В следующую секунду цепкие пальцы сжали его горло и толкнули всё тело в стену, а наглые бёдра придавили к ней крепко.
— Тогда поцелуй меня, Джонни.
Когда ты совращаешь кого-то — то не просишь поцеловать тебя, нет. Джим не просто совращал, он подчинял себе, потрошил до дна и забирался в душу прямо в ботинках, наводя в ней свой порядок. Джон чувствовал, что хочет поцеловать Джима, действительно хочет, это пугало и возбуждало его. Словно махозист, Джон хотел, чтобы его выпотрошили, вывернули наизнанку, чтобы больше не осталось тупой тоски. Боль была лучше тоски, лучше одиночества. Потому что она была осязаема.
И он поцеловал первым, с придыханием, а дальше — разом в омут: вцепился в чёрные волосы, и гори оно всё огнём... Они целовались жарко, влажно, Джим кусался, и от этого сносило башку. У Джона никогда раньше не вставало на парней, а сейчас стояло колом, и когда развратные пальцы расстегнули ремень и проникли под брюки, он вздохнул с полустоном. То, что Джим творил своими чёртовыми пальцами, было непередаваемо. Он не просто надрачивал, от его прикосновений пронизывало насквозь, прошибало по позвоночнику, будто он в свободное время практиковал тантру или что-то ещё.
Джона словно перещёлкнуло, и он стонал уже в голос, а потом полез Джиму в джинсы, наслепую затянул его в комнату и, как-то обнаружив кровать, уже отсасывал ему в страстно-яростном порыве, облизывая и заглатывая возбуждённый член.
— Иди к папочке, сладкий, — прорычал Джим. Джон забрался к нему на колени, и они снова целовались, притираясь друг к другу и высвобождаясь из одежды.
В эту ночь Джон позволял творить с собой любую похабщину, бесстыдно выгибался и выполнял все указы Джима.
читать дальше— Ты должен обнять меня, мой сладкий... — Джим скалится волчьей улыбкой и с порога падает в объятья Джону. Его нервные руки задевают нежные щёки, плечи, но не могут ни за что зацепиться и безвольно падают. Он глубоко дышит через рот, тычась лицом в шею, обжигает своим жаром.
Его неспокойных, диких глаз Джон не видит, пока не утягивает тонкое, но сильное тело в ванную, не соскальзывает вместе с ним на кафельный пол, запрокидывая его голову на свои колени.
— Что ты принял? Скажи мне, — Джон гладит мягкими прохладными ладонями жаркое лицо, отводит со лба липкие чёрные пряди, и эти жуткие глаза смотрят на него снизу вверх жадным болезненным взором. — Скажи мне, Джим.
Мориарти выворачивается дёргано, нетерпеливо, забирается на Джона, садится сверху, придавливая собой к белой стене. Он прижимается лбом ко лбу, трогает лицо беспорядочно, будто хочет запомнить на ощупь. Пахнет от него яблоком и горьким сигаретным дымом.
— Лучше поцелуй меня, сладкий, — говорит липким, похотливым голосом и целует первым, безо всякого разрешения. Джон размыкает губы, отдаёт Джиму один горячий поцелуй до того, как начинается приступ тошноты.
Из перегнутого через край ванны Мориарти лезут слизь и что-то кровавое, он шипит и брыкается, упирается пальцами в скользкий кафель. Полночи Джон занимается тем, что полощет это колючее тело, зажимает руки, заливает в Джима воду стаканами и прижимает лицом к себе, только бы молчал.
— Ненавижу, — рычит тот, царапаясь. Невыносимый, бесконечно больной, придушить бы такого. Но Джон поразительно спокоен. Он смиренно принимает эту брыкающуюся дрянь, будто это его выбор — такая жертвенная любовь. Всего себя отдал бы — а взамен только муки.
Мокрые, похолодевшие, они засыпают на полу ванной, и Джону снится, что он тонет в океане.
Следующие два дня Джим ничего не ест, только плюётся водой. Его лихорадит, он весь липкий и раздражённый, выдавливает пальцами тёмные пятна на коже. Нельзя оставить его одного, чтобы не начал резать руки, и Джон сидит рядом, смотрит молчаливо в тёмные глаза. Мориарти любит доводить всё до крайности, но, как бы он ни старался, с Джоном это не работает. И если бы он был ангелом, всё разрешилось бы проще. Но Джон Уотсон никакой не ангел. Он — глубокий тихий омут.
Он закрывает плотные шторы, расставляет свечи, и комната заполняется сладким вишнёвым запахом. Покрывает нежные плечи тёмным шёлковым кимоно с золотым узором. Кожа у него белая с лёгким румянцем, а глаза, словно кошачьи, ярко-голубые. Надевает на запястье браслет с тонкой цепочкой, аккуратно приглаживает блестящие волосы. Сущая Невинность, Джон знает, что сводит с ума Мориарти, умеет соблазнять, как никто другой. Вытягивает со дна каждый раз, когда тот, кажется, вот-вот подохнет.
— Когда-нибудь я поломаю тебя, мой Джонни, — Джим блаженно растягивает губы, облизывая их.
Ему доступна лишь одна форма любви — полное обладание.
— Тогда от тебя ничего не остается. Мой Джим.
Джон прячет губы за широким веером и играючи ускользает от касаний, неспешно извиваясь в танце. Он заставляет Джима щуриться от смеха, вымаливать поцелуй.
— Я тебя ненавижу... — шепчет Мориарти, зарываясь в складки кимоно, ближе к сладкому телу.
— Я тебя люблю.
Когда Джон целует первым, это всегда нежно и горько, всегда как в последний раз. Укутанные шёлковым коконом они падают на измятую постель и безудержно занимаются любовью, сколько хватает сил.
Джим уходит утром, и до следующего приступа, если тот когда-либо случится, он не вернётся.
3. Тот, кто не способен любить
Джон хорошо помнил, почему они перестали видеться.
читать дальшеЧто бы ни стояло сейчас здесь, в этом кабинете, — оно не было Джимом. Только его лицо — но не взгляд, не улыбка. Слишком обычные для этой больной на всю голову твари.
— Так это вы Шерлок Холмс?
В кабинете пахло формальдегидом так сильно, что Джон едва сдерживал подступающую к горлу тошноту. Он смотрел сдержанно, скрестив руки на груди, даже вежливо ответил за Шерлока что-то — глупая привычка. Но, увы, не был таким сильным, каким мог казаться.
Почти чёрные глаза посмотрели сквозь него.
Джон хорошо помнил, почему они перестали видеться. С тех пор у него было много, очень много кошмаров, но этот не переставал сниться никогда. В нём у доктора Гордона Райта не было глазных яблок.
— Вам никогда не стать хорошим врачом, Уотсон, — говорил он и смотрел этими кроваво-красными дырами.
Когда-то он повторял эту фразу изо дня в день. Гордон Райт был первоклассным хирургом, но вот человеком — весьма дерьмовым. И не потому, что он повторял это, а потому, что именно это он имел в виду. Джон не ненавидел доктора Райта, он никогда этого не говорил, нет. Он стискивал зубы и ходил в больницу каждое утро с понедельника по пятницу, а если только попросить его подежурить — то в субботу и воскресенье тоже. Он просто должен был ходить туда, чтобы Райт произносил эту фразу, чтобы подавать скальпель и вытирать кровь, чтобы терпеть это снова, и снова, и снова.
Однажды Джон нашёл Гордона Райта мёртвым. Его тело, словно шарнирная многоножка, висело посреди кабинета, подвешенное с кропотливой тщательностью на металлических стержнях. Конечности неестественно изгибались в разные стороны, выломанные рёбра торчали рваными краями вниз, словно зубы из пасти дикой твари. Выпавшие лёгкие походили на крылья бабочки. Сердца внутри него не было. Из распоротого живота по растянутым кишкам всё ещё сползала загустевшая кровь. Она провисала вязкой струёй, набухала и с хлюпом опадала вниз, в багровую жижу на столе. В крови скисли бумаги, медицинские карты, кровью заплыли награды в рамках и фотографии. Она добралась до пола, и Джон отшатнулся, поняв, что стоит в луже. Поскользнулся и, зацепившись ладонью за стену, снова увяз в крови. Брызги на стенах напоминали пятна Роршаха.
Ничего настолько аморально уродливого Джон не видел в свой жизни никогда — настолько уродливого, что невозможно оторвать взгляда. Джон смотрел на Гордона Райта, а Гордон Райт смотрел на него — пустыми глазными дырами, и поблёскивающие кровавые слёзы застыли на его лице с жутко отъехавшим, будто в удивлении, ртом.
В тот день у всех были такие глаза. У полицейского, у коллег, у медсестричек, шепчущихся о «зверском убийстве». Джона прошибало током от этого слова.
— Не зверское, нет. Так убивают только люди, — перебивал он.
Но они не понимали.
Джим пришёл в тот же день, липкий, с мертвенным взглядом. Он смеялся нервно, а глаза оставались застывшими, лез к телу, к коже, под одежду. Джон всё понял сразу, и его рвало несколько часов подряд: рвало Джимом, его душными поцелуями, рвало своей собственной любовью, мучительной и вязкой.
Он любил Джима сильно до дурноты, до боли. И он ушёл служить в армию.
С тех пор прошло достаточно лет, чтобы понять — так любят только раз в жизни. И можно спасать чужие души, вырывать у смерти до последнего, до бессилия, но себя не суметь спасти. Джон Уотсон стал хорошим доктором — но не ангелом, нет: и на его руках умирали люди. И в его душе таились демоны.
Он долго вертел в руке оставленную визитку, и алкоголь горчил на губах. Думал, что скажет. Но голос в трубке показался усталым.
— Чего ты хочешь, Джонни?
Джон помнил этот голос, стонавший что-то о ненависти, пока тело предавалось безудержной любви. Джон помнил их безумные ночи, как бы ни силился забыть.
— Что бы ты ни задумал, Джим, пожалуйста, я очень тебя прошу — остановись.
Возможно, он просто перебрал виски. Возможно, ему не стоило возвращаться с войны.
Голос рассмеялся, тихо и сухо, так что можно было спутать с плачем, и связь оборвалась.
Ничто не могло помочь. И люди начали умирать. Это просто происходило, Джон ничего не мог сделать. Он безвольно наблюдал за этой жестокой игрой, злился на Шерлока и его гнилые принципы, злился на самого себя за бесполезность и беспомощность. Но знал то, чего не понимал Шерлок: рано или поздно Джим покажет своё лицо, и последствия этого будут необратимы.
И однажды он очнулся в тёмной комнате.
Пахло озоном, или просто казалось — Джону что-то вкололи. Руки было скованы за спиной, от наручников к стене тянулась цепочка, и ему оставалось только сидеть на коленях, безвольно опустив плывущую голову, словно пристёгнутый на поводок питомец.
Через несколько минут или часов сквозь открывшуюся дверь в комнату проник свет, и стало сумеречно.
— Здравствуй, сладкий. — Горячая ладонь обхватила его голову и на несколько мгновений прижала к ноге, поглаживая почти собственнически.
Джон вздрогнул от мысли, что он не слышал шагов, будто Джим всегда был здесь, всё это время.
— Чего ты хочешь?
Его начинало трясти, но не от страха — от напряжения. Сердечный стук отдавался в висках.
— О, самую малость, ты же знаешь. Тебя.
Ладонь ускользнула, Джим прошёл вперёд, пододвинул стул и сел напротив, буквально раздвинув ноги, чтобы Джон оказался между ними.
— Это всё, чего тебе всегда хотелось, правда, Джим? — Доктор поднял голову и посмотрел на сумеречно-бледную фигуру, в совсем чёрные глаза. Теперь это был настоящий Мориарти с кровожадно пытливым взглядом. — Чтобы я был у тебя под ногами. Для этого ты убил Райта, ведь так? Думал, что я сломаюсь. Тебе никогда не было по силам это. Поэтому ты так меня ненавидел и стал от этого зависим. Просто ты не способен любить, Джим — вот, в чём твоя проблема.
— Нельзя сломать что-то уже сломанное, Джонни.
Пальцы вцепились в его волосы, запрокинув голову, и лицо Джима приблизилось недопустимо близко, до одури. От него пахло опиумом и мятной жвачкой.
— Если я поцелую тебя, ты не тронешь Шерлока? — спросил Джон и был резко отброшен в сторону. В глазах защипало от боли, когда цепочка натянулась и наручники врезались в запястья.
— Может, ты сразу отсосёшь мне, раз мы оказались в таком положении? — Джим рассмеялся, подаваясь вперёд. — Тебе прекрасно известно, Джонни, что я никогда не довольствуюсь частью, — бархатно проговорил он, голос его полз по коже, словно гусеница. — Если в воду — то только с обрыва, наркотики — до потери разума. Если обладать тобой — то только полностью.
Он соскользнул со стула и уселся на колени Джона, прижавшись к нему пахом. Пальцы — паучьи лапки — ухватились за подбородок и резко повернули лицо к себе.
— Ты помнишь наши героиновые ночи, сладкий? Как ты отпаивал меня каждый раз, не давая сдохнуть?
Внутри у Джона всё заворачивалось жгутом, выдавливая воздух из лёгких. Он ощущал своё бессилие сейчас острее, чем когда-либо. Хуже всего было то, что он всегда знал, что Джим болен. Его наркотические приступы проходили так остро и лихорадочно, будто и являлись самоцелью. Он был покорёжен изнутри, изломан, одинок до патологии — и казалось бы, кто может полюбить такого? Но в этом и была вся суть.
— И как потом стонал подо мной, ты помнишь?
Джим крепко вжал пальцы в кожу и впился в губы резко, не дав даже вдохнуть. Поцелуй получался душным и мучительным, словно в горло наливали смолу, а Джон всё равно не мог вырваться, его оглушило, и он увяз в этом безумии, чувствуя болезненную тягу к этой боли. Должно быть, Джим был прав — он и правда давно сломан.
Чувствительно прикусив губу и тут же влажно её облизнув, Мориарти прекратил поцелуй, но нормально дышать Джон теперь уже не мог.
— Тебе придётся немного подыграть мне, Джонни. — Он надавил на его тело сильнее своим, чтобы, обхватив руками, снять наручники. — Ты знаешь правила. Нужно просто делать то, что я скажу.
— Нужно было дать тебе умереть тогда...
Джим ничего не ответил. Что-то неясное выражал его взгляд, пока он надевал на Джона динамик и жилет с С-4. И что-то невыносимое было в этом молчании. Джону стало жутко противно от собственной лжи, от себя самого, этой боли внутри, от желания просить, умолять, выйти и взорваться к чертям, чтобы всё это прекратилось.
Он пока не знал, что взрывчатка на нём — в большинстве фальшивка. Что взрыв всё же произойдёт, но никто не умрёт.
Джон пока не знал, что с этой минуты целиком принадлежал Джиму Мориарти.
4. Когда мы умрём
читать дальшеЕго касание к щеке – липкое и нервное. Пальцы, словно паучьи лапки, задевают невесомо до дрожи. Зрачки расширены до предела, но глаза не кажутся чёрными. Они кажутся пустыми. Джим смеётся, и это неприятно. Он откидывается к стене угловатыми плечами, сухой смех, похожий на судорожный плач, ломает его. Перед ним – жизнь, а за спиной – смерть, и хрупкая грань, где они соединяются – его реальность. Их реальность.
Каждый раз Джону кажется, что следующего не будет. Так обдолбаться можно только единожды. Потому что потом ты умрёшь. Сложно сказать, Джим уже мёртв или бессмертен, наверняка ясно только одно – он бесконечно болен.
Джон снимает с вешалки куртку. Его взгляд неотрывно следит за Джимом, режет его на части, спокойный, твёрдый взгляд.
- Я вышел!
Шерлок неглупый, он понимает, что Джон не вернётся раньше, чем через две недели. Болезни передаются по воздуху. Они передаются через кровь, сперму и слюну.
На улице Джон натягивает куртку на неподатливое тело Джима. Тот цепляется пальцами в ребра, так едко, словно хочет разомкнуть их, и приходится стоять так несколько минут, пока он рвано дышит в шею. Это не плач – просто больное. Руки Джона выпрямлены по швам.
В такой ранний час вагон метро пуст. Джим растягивает ноги на сиденье, его голова неудобно лежит на коленях Джона. Всю дорогу до вокзала они молчат.
- Мадам, когда ближайший поезд?
- Поезд куда, сэр?
- Мисс, Джон, она же уродина, - Джим смотрит на Джона. Его взгляд неспокойный и дикий.
- Неважно.
- …Ипсвич, сэр, восемь минут.
- Два билета… Спасибо. И у вас красивые… эм, руки. Мисс.
- Одна райская птица только что умерла, Джонни, - Джим неприятно смеётся.
В утренних сумерках поезд похож на чёрную дыру, но внутри него тепло. В вагоне задёрнуты все занавески, в нём темно и пусто, будто весь город на предельной дозе психотропного, как и Джим.
- Кому нахуй нужен Ипсвич? – Джим тянет по лицу змеиную улыбку. Он лениво льнёт к Джону, поцелуя не получается, его тошнит, и дрожат ладони.
Колёса поезда мерно постукивают. Джон отодвигает занавеску и щурится от утреннего света, Джим прячется за него. Когда заканчивается Лондон – начинается паника. У Джона сводит плечо от цепких, пронизывающих до костей пальцев.
- Нужно вернуться, Джонни, нужно вернуться сейчас… Нужно завершить начатое, нельзя, чтобы это продолжалось… Если уехать сейчас, это никогда не закончится, Джонни, вечное, вечное, вечное мучение…
Его голос похож на змеиный шёпот, и даже если слышал звук рвущейся плоти, предсмертные хрипы, невыполнимые просьбы спасти, ничего страшнее этого голоса нет.
- Пока я жив, ты мёртв…
И Джон зажимает ему рот ладонью. Джима колотит, его вены набухают и проступают на руках. От панического страха он почти не моргает, глаза распахнуты, дикие, безумные глаза, Джон их не видит. Его рука исцарапана и саднит. Кровь смешивается – поезда ходят в Ипсвич, но не обратно.
Джим ничего не ел, быть может, уже три дня, и его рвёт кровью. Приходится купить ему зубную щётку на вокзале. Он недовольно кривится на печенье, но следующий поезд идёт ещё куда-то, и Джим съедает полную пачку. Он весь обсыпан сладкой крошкой, и пахнет от него тоже сладко, когда он проводит открытыми губами по щеке Джона и облизывает ухо. Джон откидывает его назад, и они несколько раз горячо целуются.
- Давай, Джонни, трахни меня прямо здесь.
И когда они остаются одни в вагоне, Джим глухо смеётся, а Джон снова смотрит в окно. Разобрать направление уже невозможно, и начинается агрессия.
- Как же я тебя ненавижу, Джонни… Как бы я хотел вбить гвозди в ангельские добрые глазки. Ты слишком тупой, чтобы понять. Ты слишком правильный, чтобы добить меня. Жалкий Джонни… Твоя добродетель – это дерьмо собачье.
Теперь зажать ему рот не получится, Джим брыкается, кусается и плюётся. Он брезгливо душит Джона, когда тот засыпает. Приходится ломать его, выкручивать жгутом. Джон осторожен, вымерено твёрд, и все следы на бледном теле сойдут быстро. А потом Джим разбивает зеркало в туалете и разводит столько крови, словно вспоротая свинья. Он скулит и жмурится, до головной боли рвёт на себе волосы, потому что всё это не смывается быстро.
В Норвиче, а может, в Нотингеме Джон снимает полупустую тесную комнату в мотеле. И они занимаются любовью, как ненормальные, жадно, исступленно, до крика. Постель безнадёжно испачкана кровью, потому что Джим не даёт зашить порезы. Чем большей невыносимости они достигают, тем громче он стонет. Всё должно быть предельно, чтобы он почувствовал. Они едят какую-то китайскую еду, Джим плюётся и раскидывает брокколи, Джон чуть улыбается и облизывает пальцы.
Они лежат и смотрят в потолок, на скупые узоры рассвета.
- Когда мы умрём, перестанут ходить поезда.
В Бирмингеме, а может быть, в Йорке идёт холодный дождь. Джим блаженно улыбается, подставляя лицо. Джон смаргивает капли и смотрит на него. Теперь, когда Джим не видит, взгляд его полон боли. Он протягивает руку и касается влажного виска, щеки, ресниц, и Джим не открывает глаз.
Улицы пусты, но идти никуда не нужно, и они просто стоят, пока идёт дождь. Следующий поезд идёт в Лондон, и начинается апатия. Джим отрешённо смотрит вникуда и не реагирует на касания. Его порезы уже требуют серьёзной помощи, и он не сопротивляется, когда Джон берёт аптечку. Кажется, что он не чувствует боли.
Этот поезд едет целую вечность, вагон набит людьми. Джон кладёт Джима себе на колени в надежде, что тот уснёт. Но глаза Джима бесконечно открыты, пустые глаза. Место напротив них остаётся незанятым.
Ничего в Лондоне не меняется, он не вывернут наизнанку, как эти двое. Сырой туман клубится над головой, разделяя их. Джон целует холодные запястья. Он думает, что больше никогда не увидит Джима.