Прозрей.
Давно меня так не захватывала какая-то писанина. Упала в запой на несколько дней, теперь закончила и вообще не представляю как жить, что делать, хочу дальше, но уже некуда — сюжет исчерпан, и вот прямо всё идеально, как было душеньке угодно. Хотелось чего-то очень лампового для внутренней гармонии. Думала, что накатаю романище, оказалось, объём — это не моё, я писака малых форм. Почему бы и да.
Итого:
Слэш, R, 12 153 слова, драма, романтика. Обложка на скорую руку.
Это простая добрая история о любви и поисках себя в себе. Окончив учёбу, Патрик переезжает в маленький канадский город Банф, чтобы начать новую жизнь. Он хочет окружать себя добрыми людьми, продавать цветы и влюбляться, если уж жизнь предоставит такой шанс.
1.
С собой у меня было шесть рубашек, в основном чёрных, в полоску или мелкий горох и одна чисто-белая, пара однотонных футболок и запасные джинсы. Сверху лежали книги: Сэлинджер, Фитцжеральд, Фрай, Брэдбери, Вудхауз и да, конечно старая, исписанная заметками Библия. Дальше без разбора были насыпаны браслеты и кольца, шампуни, краски, кисти, шкатулки, скетчбуки, планшет — всё, что влезло в сумку. Из Калгари я уезжал сумбурно, ни с кем не прощаясь. Впрочем, ладно, можно считать, что я попрощался с Уэсли Пирсом вчера на выпускном, когда он зажимал меня в туалете ресторана и робко целовал в шею нежными губами. Нельзя сказать, чтобы мы были как-то особенно знакомы с Уэсли, но вчера он, краснея от волнения, пригласил меня потанцевать, и я был тронут такой простой искренностью этого жеста — за пять лет учёбы в колледже я научился выискивать крупицы искренности среди залежей фальши, словно изумрудную крошку на песчаном берегу. Я сказал Уэсли, что уезжаю завтра, и позволил ему целовать себя, потому что за все пять лет он впервые нашёл в себе смелость.
читать дальшеПоследним я взял со стола Войцека, маленькую фарфоровую фигурку бурундука, который вместе с Библией был тем единственным, что я забрал с собой из дома в Бруксе, когда уезжал оттуда так же поспешно, как и сейчас, — то был буквально побег, я ни словом не обмолвился с отцом и довольно скупо попрощался со старшим братом. С тех пор как мамы не стало, нас ничего больше не связывало. Войцек напоминал мне о ней. Когда-то давно фигурок животных было много, они стояли в ряд на полке в гостиной, и мама протирала с них пыль каждую неделю, а я иногда сгребал их на пол, чтобы поиграть. Со временем все остальные фигурки разбил отец — чаще всего не нарочно, просто попадались под руку, он много пил и много гневался без повода.
Я сжал Войцека в кулаке и вышел из комнаты в холл, на крыльцо, на улицу, дальше и дальше, не оглядываясь, спокойно, на вокзал, в автобус, включил музыку в наушниках и всю дорогу смотрел в окно. Ничто не держало меня ни здесь, ни где бы то ни было, я мог бы уехать в любую точку мира, но всё равно не пересекал границу Канады, боялся. Потерять себя в себе боялся, вот и держался за родную страну, за сумку с вещами, за фигурку в кулаке.
Дорога до Банфа заняла полтора часа. Рядом со мной сидел старик с корзиной, из которой торчали склянки и свежие овощи, от его широкой голубой шведки пахло пряностями. На выходе из автобуса я убрал наушники и спросил у старика, где здесь можно было найти католическую церковь. Он сразу заулыбался, похлопал меня по плечам и ответил по-французски, что мне нужно идти в приход Святой Марии. Мы стояли на улице под солнечными лучами, и он подробно объяснял мне дорогу, сказал, что сам там бывает по воскресеньям, и насыпал мне в карман свежих каштанов. Я поблагодарил его и пожал сухую жилистую ладонь.
В Банфе мне сразу понравилось то, что, куда ни глянь, всюду можно было увидеть горы и много-много зелени. Дышалось тут легко, полной грудью. Кое-где ещё виднелись следы прошедшего дождя, можно было собрать пальцем несколько капель в уголках окон и в расщелинах между кирпичами. Я немного отклонился от маршрута, чтобы зайти в кофейню и позавтракать. Худая разноцветная кошка с длинными усами увязалась за мной, и я поделился с ней молочным коктейлем, попросив у девушки за стойкой бумажное блюдце. Девушка улыбнулась и сказала, что главное — не подкармливать енотов, от них потом никакого спасения. Я пообещал, что не буду, и тогда она, посмотрев на меня прищурено, спросила, какую музыку лучше включить. Я сразу подумал о Дорис Дэй, и она рассмеялась. Только потом, когда вышел, понял почему: на её бейджике было написано имя — Дорис.
Перед тем как вернуться на дорогу к приходу Святой Марии, я остановился у цветочного лотка и купил несколько жёлтых купальниц. С детства привык ходить в церковь с цветами — так всегда делала мама.
Церковь, к которой я пришёл, была выложена из серого камня. Маленькая и неприметная, она напомнила мне ту, что была в Бруксе. Внутри, под деревянными сводами, хранилась будто закупоренная тишина, естественного света почти не было, он проникал только через небольшие витражи с библейскими сюжетами. Я прошёл вперёд и осторожно положил цветы на алтарь, потом сел на первую скамью и опустил сумку к ногам.
Люблю церкви за их тишину — в городе такой больше нет нигде. Даже если запереть дома все окна и двери, всегда что-то будет мешать. Тишина в церкви помогает мне слышать самого себя, и тогда мой собственный голос становится голосом Бога.
Не знаю, сколько времени прошло, когда появился падре. Он поприветствовал меня так тихо и спокойно, как умеют говорить только служители церкви — будто вовсе не нарушая её тишины. У него было худое вытянутое лицо с добрыми выпуклыми глазами. Он принёс вазу с водой и поставил в неё купальницы. Мы немного поговорили. Он спросил, почему я приехал сюда, есть ли у меня здесь близкие. Я рассказал ему историю, которую раньше рассказывал только психотерапевту в Бруксе.
Мне тогда было пятнадцать. Мамы не было уже больше года. Во всей квартире укрыться от отцовского гнева я мог разве что за дверью балкона или в ванной. Я зажимал руками уши, кусал коленки и перебирал в памяти все молитвы, какие только знал наизусть. Но однажды я не успел спрятаться, и отец швырнул меня в стену. Он бил меня, но я этого не ощущал, вместо боли было что-то другое, что-то такое, чего я раньше никогда не чувствовал, оно росло внутри меня, словно огненный шар, обжигало грудную клетку, горло и особенно — весь череп изнутри. Потом оно переполнило меня, и я сорвался. Кричал и разбивал всё что попадалось, пока не изранил руки о стекло и не пришёл в себя от наконец прорвавшейся боли. Только тогда я понял, что это было. Ярость. Но не моя — отцовская. Я ощутил её как свою собственную. Психотерапевт назвал это гиперэмпатией, и после нескольких сеансов я понял, что случай был не первый — просто самый острый.
Падре всё понял, он ничего не сказал, только погладил мою руку — такой прекрасный тёплый жест, я был ему благодарен. Ещё мгновение, и я стал бы просить его разрешения остаться в церкви на пару дней, но он заговорил об одной доброжелательной пожилой леди, у которой как раз освободилась квартира в таунхаусе, и дал мне её телефон.
После этого я уже не мог сомневаться, что останусь в Банфе. Леди Розетта, как она просила себя называть, мне сразу понравилась. Ей было уже под семьдесят, но энергичность из неё при этом била ключом. Она оказалась большой любительницей поболтать и поделиться всякими, как она говорила, «секретиками» за чашечкой чая. Её таунхаус состоял из трёх квартир: одну она занимала сама, вторую сдавала молодой парочке, а третью показала мне. Это была маленькая и довольно простая трёхэтажная квартира: кухня и уборная на первом, гостиная на втором и спальня под крышей. Я остался доволен и отдал ей плату за месяц.
Так, всего за пару часов пребывания в Банфе я уже успел обаять официантку, найти новый приход и поселиться рядом с главной городской сплетницей.
2.
Мистер Перрье, у которого я устроился работать, был тем самым стариком-французом, угостившим меня каштанами. Я встретил его в воскресенье на службе, и мы поболтали. Оказалось, что он держит свой цветочный магазин. Я подумал: чёрт возьми! А вслух сказал только:
— И как идут дела?
Да уж, управлять своими эмоциями я умел довольно скверно. Перрье сразу меня раскусил. Он рассмеялся.
— Ты ведь ищешь работу, так?
Я не просто искал работу — мне нужен был именно цветочный магазин. У меня была масса идей, я собирался обойти все кафе, рестораны, гостиницы, банки и любые организации, которые только имелись в этом городе, хотел продавать им цветы, хотел создавать уникальные букеты, хотел украшать будни и праздники, и всё это сходу я вывалил на Перрье, добив его портфолио, которое всегда носил с собой в телефоне.
Мне просто нужно было окружить себя хорошими людьми, поэтому я так и вцепился в старика. За пять лет учёбы в колледже я натерпелся фальши по самое горло, увяз в ней, словно в паутине, и никак не мог выбраться. Так случилось из-за первой же студенческой вечеринки, на которой я оказался. Тогда, поддавшись всеобщему веселью, я так набрался, что на спор перецеловал всех парней, получил пару тумаков, лишился девственности незнамо с кем и обрёл известность среди большого круга. На следующий день я сидел с головной болью и смотрел одно за другим видео со своим участием. Мне не было стыдно, противно или смешно. Я ничего не чувствовал, когда после этого со мной, кокетничая, здоровались девушки или парни из колледжа, когда звали на новые вечеринки, когда обнимали или пытались затащить к себе в комнату. Я ничего не чувствовал, потому что эти люди любили не меня, они даже не знали, какой я на самом деле. Они любили только себя во мне. И порой меня одолевали сомнения, я сам переставал понимать, что я есть такое. Была ли та ярость только отцовской или и моей тоже? Было ли моё пьяное беспамятство продуктом только чужих эмоций или я сам этого хотел?
Лишь в моменты правды и искренности всё вновь становилось на свои места. Когда меня не на шутку избили местные гомофобы — это была простая прямая правда. Я думал, что подохну от боли, кровь хлестала из носа, а я смеялся истерически и думал: вон он я, чёрт возьми! Когда Рита Джеймс, краснея, поцеловала меня в щёку за помощь на экзамене. Когда мою творческую работу назвали лучшей на курсе. И этот танец с Уэсли Пирсом… Можно, пожалуй, пересчитать на пальцах.
Поэтому я на первом же курсе занялся волонтёрством. Поэтому сейчас уехал в маленький туристический городок в горах. Поэтому цеплялся за каждого искреннего человека. Я хотел начать всё сначала. Отстроить себя заново.
Перрье, несмотря на свой возраст — а был он, наверное, даже постарше леди Розетты — к переменам и новшествам относился с энтузиазмом. Удивительно жизнерадостный старик. Когда я сообщил ему о своей ориентации — подумал, что так будет правильно — он похлопал меня по плечу и сказал:
— Патрик, я тоже должен тебе кое-что сообщить, если ты вдруг не знаешь: это заметно с первого взгляда на тебя.
Мы вместе рассмеялись. Пожалуй, именно на это я и рассчитывал, когда, уезжая из дома в Бруксе, перекрасил кудри в белый цвет, когда раздал бездомным безразмерные свитера, накупил рубашек и перестал закрывать шею и руки. Я начал носить обтягивающие джинсы, браслеты и другие украшения и проколол правую ноздрю — позволил себе, наконец, выглядеть так, как себя чувствовал.
Сначала я думал, что в Банфе с этим могут быть проблемы, но вскоре понял, что из-за обилия туристов местные привыкли к разным людям.
Я мог спокойно погрузиться в работу с головой. Мы с Перрье переделали витрины в магазине, изменили ассортимент, по утрам я создавал букеты, а потом занимался тем, что осуществлял свои идеи: искал новых клиентов и рисовал для них десятки и десятки эскизов.
Примерно через месяц, освоившись и наладив режим, я записался волонтёром в местный госпиталь и попросился работать с детьми. Врач скептическим тоном спросила, как я отношусь к тяжело больным детям. Тяжело больные дети были даже хуже тяжело больных стариков. Потому что, когда они умирали, это было совершенно противоестественно и жутко. Я сказал, что уже имею подобный опыт.
Так я познакомился с Айзеком.
3.
Первым, что я увидел в его палате, были цветы в кружке. Совершенно удивительной красоты цветы, какие не купишь в магазине. Их будто только-только собрали на горных вершинах.
— Мой брат приносит их почти каждое утро, — сказал Айзек, заметив мой взгляд. — Когда мне больно, я смотрю на них и вспоминаю горы.
Ему было пятнадцать. И как любой ребёнок с тяжёлой стадией лейкоза он выглядел словно инопланетянин. Только глаза у него были очень подвижные и выделялись на белом лице — прозрачно-зелёные, но с ярко очерченным тёмным контуром. Он осмотрел мою фигуру этими своими глазами, не так скептически, как доктор до этого, а скорее иронично, будто уже про себя прикидывал, сколько я продержусь.
— Новенький? — спросил. — Ясное дело, старые уже закончились. Ты в курсе, что я умираю? И что вот это, — он слегка пренебрежительно окинул коротким жестом своё тело, растянутое на кушетке, — мой лучший вид?
Я улыбнулся. Конечно, знал, что всё это в большей части напускное и что все истинные эмоции Айзека так или иначе не могли укрыться от меня, но всё равно счёл это хорошим знаком. В Калгари я примерно в середине обучения полгода навещал девочку Киру с опухолью мозга, она была постоянно напугана и несчастна, боялась оставаться одна и потому я часто сидел с ней до тех пор, пока она не засыпала. Из-за этого меня мучили такие мигрени, что я не мог есть — тут же рвало.
— В таком случае будем считать, что нам обоим не очень повезло. — Я прошёл к кушетке и забрался на неё, усевшись у него в ногах. — Мне достался умирающий мальчик, а тебе — голубой с кольцом в носу.
Он хмыкнул, сложил руки на груди и устремил взгляд вверх, приняв ещё более ироничный вид.
— На прошлой неделе ко мне приходила студентка из медицинского, она постоянно так улыбалась и брызжела таким количеством позитива, что я испугался, как бы она не вскрыла мне глотку, когда я усну. Ну знаешь, никто не может быть настолько счастливым, если только он не сидит на кокаине или не убивает людей по ночам. Я сказал доктору, что больше предпочитаю видеть возле себя несчастных, избитых жизнью людей, чем это.
Айзек был очарователен.
— Ладно, признаю, что я не самый худший вариант. И кстати, вполне в меру избит жизнью. — Я улыбнулся и протянул ему руку. — Патрик.
Его ладонь была холодной и сухой, а рукопожатие слабым.
— Айзек. Между прочим, названный в честь того самого сына Авраама и Сарры, которого чокнутый папаша хотел принести в жертву, но потом передумал, узрев ангела.
— А твоего брата случайно не Лазарем зовут?
— Бери выше.
— Адамом?
— Ну… не так высоко.
— Авелем?
Мы рассмеялись. Я просидел до вечера, потому что у меня был выходной. Узнал, что Айзек любит фантастику, особенно «Звёздные войны» и всё, что на них похоже. Что его любимые книги — «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» Стивенсона и «1984» Оруэлла. Что слушает он Green Day и Fall Out Boy, так чтобы погромче. Что любит горы и озеро Минневанку и особенно, когда гуляешь вокруг, встречаешь какое-нибудь животное и можно за ним понаблюдать. А ещё мороженое и чернику. Я расспрашивал обо всём этом, чтобы по мере своих возможностей наполнить его последние дни хоть какими-то крупицами радости, которые, подобно этим цветам в кружке, помогут в трудную минуту отвлечься от боли.
Я пообещал прийти завтра, и хотя Айзек отпустил на прощание шуточку по этому поводу, я чувствовал, что он мне верит. Понимаю, почему некоторые волонтёры не выдерживают, почему, привязавшись к одному ребёнку, не решаются потом помогать другому, понимаю и не осуждаю их. Но рядом с этими детьми я всегда точно знаю, кто я есть, и хотя часто испытываю на себе их боль — точно знаю, что она и моя тоже.
Выходя из палаты, я бросил последний взгляд на цветы в кружке, ещё не зная, что по воле случая встречу брата Айзека этим же вечером.
4.
Соседи из второй квартиры оказались весёлой парочкой молодожёнов. Джуно и Джон Тёрнеры. Уж не знаю, как они так по именами подобрались, но звать их по отдельности не было никакой нужды: они всегда были вместе, говорили, заканчивая друг за другом фразы, шутили одинаково, смеялись одинаково и даже выглядели тоже одинаково. Словом, для себя я их определил как просто Тёрнеров. Иногда они приглашали меня к себе на ужин и травили всякие смешные истории с работы — работали Тёрнеры на почте.
Сегодня они перехватили меня у двери, когда я вернулся из больницы, и стали приглашать на вечеринку. А стоило только сказать, что мне вдоволь хватило вечеринок в Калгари, так Тёрнеры в два голоса принялись меня уговаривать, уверять, что в Банфе буйных вечеринок не бывает, что все тут друг друга знают и что даже в «бутылочку» уже играть неинтересно, потому что все друг с другом по сто раз целовались. Они не дали мне переодеться, боялись, что я спрячусь и больше не выйду.
Так я оказался в большом доме длинного, очень громкого и абсолютно пьяного парня, чьё имя забыл буквально через минуту после того как услышал. Он сообщил мне, что пишет стихи и даже прочёл довольно пространное четверостишие, после чего предложил выпить и всучил бокал с прозрачной дурно пахнущей жидкостью и кубиками льда. Только сделав глоток, я понял, что это водка, и чуть не задохнулся — она прожгла во мне дыру. Хохоча во всю глотку, парень подсунул мне конфету, а Тёрнеры поспешили покровительственно утянуть меня знакомиться с разными людьми. Я отмечал про себя, как и в самом деле спокойна эта вечеринка и как всё это ничуть меня не занимает. Должно быть, так же я чувствовал бы себя и в Калгари, если бы не эта безвольная способность отражать чужие эмоции, словно зеркало. Я уже даже начал выдумывать, что бы такого внезапно «вспомнить» важного, дабы использовать как предлог уйти, но вдруг услышал, что хозяин вечеринки орёт у двери:
— А-авель!
Я машинально повернулся и увидел высокого парня с небрежно взлохмаченной тёмной кудрявой шевелюрой. Лицо его показалось мне выразительным, довольно ясно отражавшим эмоции, даже на расстоянии я мог определить, что он внимательно, но вместе с тем и немного устало слушает речь хозяина вечеринки и всё прекрасно понимает, потому что все эти слова ему уже давно знакомы. Его густые чёрные брови были разглажены, всё лицо спокойно и даже, я сказал бы, несколько томно, иногда он неспешно моргал, но при этом не сводил с собеседника глаз и один раз облизнул чётко очерченные губы, так что они стали влажными. Я силился разглядеть цвет его радужки, хотя и понимал, что с такого расстояния и при таком освещении это невозможно, но будто таким образом оправдывал для себя это бесстыдное разглядывание. Я совершенно перестал слышать протекавший вокруг меня разговор, словно увяз в гипнотической вибрации своего сознания, и вдруг меня будто прошибло током — Авель посмотрел прямо на меня, сначала довольно бегло, на секунду, будто уловил что-то постороннее, потом взгляд перескользнул на собеседника, но тут же, уже совершенно осознанно, вернулся ко мне. Это ударило мне в голову посильнее водки. Всё вмиг расплылось цветными пятнами, будто плеснули воды на акварельный рисунок, я быстро заморгал и отвёл глаза. Мне нужно было немедленно вписаться в разговор, но я совершенно не соображал, что вокруг меня говорили, так что, словно полный болван, прервал всех, спросив, где здесь туалет.
Добравшись до него, я умылся холодной водой. Не знаю, почему это меня так взволновало. Должно быть, дело было в этой кружке с цветами — что-то настолько простое, насколько и удивительное, будто в одном таком жесте раскрывалась вся красота души, и сейчас она соединилась в моём сознании с этим красивым лицом, и я уже не мог себе представить другого лица у человека, который просыпается в несусветную рань, чтобы набрать цветов и принести их в палату к своему младшему брату. Я ещё не нашёл в нём определённого сходства с Айзеком, но уже был уверен, что это именно тот самый Авель.
Стоит ли говорить, что уходить я передумал? Более того, я стал всячески вписываться в самые разные разговоры и даже снова что-то выпил, к счастью, не такое противное на этот раз. Украдкой я выискивал среди прочих Авеля, следил за ним и едва не прокладывал к нему путь, надеясь, что кто-нибудь увлечёт его в разговор, что он обольёт меня из своего стакана, да хоть что угодно, лишь бы нашёлся повод заговорить. Но всё было тщетно, и он даже ни разу не посмотрел в мою сторону. Я весь извёлся и хотел уже уйти, но Тёрнеры потянули меня играть в «бутылочку», потому что «ну хоть что-то новое». Я думал, что Авель играть в такое не станет, и ошибся — хозяин вечеринки притащил его и усадил рядом с собой, едва ли не напротив меня, и моё сердцебиение враз участилось.
Вокруг меня творилось веселье, но в кои-то веки мои собственные эмоции перевешивали — я ужасно волновался, словно нецелованная девственница. Бутылка обходила меня (и Авеля) стороной. Когда она оказалась в его руках, он задержал её ненадолго и обвёл присутствующих взглядом. Буквально кожей я почувствовал, что взгляд этот остановился на мне, но распознать его содержание не мог. Сердце у меня в груди теперь билось с такой силой, что я ощущал это всем телом.
Уж не знаю, совпало ли то, что бутылка указала на меня, или Авель умудрился как-то сделать это нарочно. Я поднял на него взгляд, он выглядел так же спокойно и томно, как и в момент появления здесь. И он так же спокойно подсел ко мне ближе. Я увидел цвет его глаз — такой же прозрачно-зелёный с густым тёмным ободком, как и у Айзека. Он коснулся моей щеки и слегка погладил большим пальцем. От него веяло теплом и едва уловимо пахло парфюмом. Я закрыл глаза, и он поцеловал меня, нежно и сладко, будто видел не в первый раз, а любил так мучительно. И да, в эти несколько секунд он в самом деле любил меня, безоговорочно и без всяких причин, как только и можно любить, словно не было иначе никакого смысла тратить время на поцелуй. Это опьянило меня, и в тот момент, когда Авель уже отодвигался назад, я ещё бесконтрольно тянулся ему навстречу, желая продлить это блаженное чувство.
Вон он — я. Раскрывшее объятия хрупкое существо, отчаянно жаждущее, чтобы его полюбили. Ах, Боже, я впервые в своей жизни не желал быть собой настолько явственно и мечтал, чтобы чья-то злость или радость выхлестнула всё это из меня.
Ещё до того, как подошла моя очередь крутить бутылку, я вышел из игры и поспешил уйти домой.
5.
В больницу к Айзеку я вернулся на следующее же утро. Хотел отнести ему «451 градус по Фаренгейту» Брэдбери, что привёз с собой. И да, было бы глупо скрывать, что я надеялся застать там Авеля. И я увидел его. Всего на каких-то пару секунд — он промчался мимо меня в холле, словно ветер, так близко, что можно было уловить запах свежей росистой травы от его футболки. И только то, как едва уловимо он задел моё плечо своим, могло свидетельствовать, что он, быть может, меня запомнил. Я обернулся и смотрел ему вслед, словно примагниченный.
В кружке теперь были другие цветы. А на следующее утро снова другие. И на следующее после следующего. Но все они были прекрасны. Как я ни пытался подобрать время утреннего визита так, чтобы застать Авеля в палате, всё равно каждый раз опаздывал. Я встречал его на улице, в холле, в коридоре, но всегда лишь на пару секунд, мне не хватало смелости сказать и слово. Однажды я спросил Айзека, во сколько же он всё-таки приходит.
— По-разному, — услышал в ответ и, конечно, не смог скрыть своей досады.
Айзек тут же рассмеялся.
— Я так и знал, что по утрам ты приходишь ради него!
Я почувствовал, как щёки мои вспыхнули, и поспешил ответить:
— Не только ради него. Мне приятно увидеть тебя в начале дня.
Я не мог юлить перед Айзеком. Это было для меня противоестественно. Уж не знаю, кто вообще смог бы прикрываться ложью перед хрупким, похожим на инопланетянина подростком, который прекрасно осознаёт близость своей смерти. Если только человек, глубоко увязший в собственных иллюзиях.
Я действительно скоро заметил, что по утрам Айзек был гораздо живее и общительнее, чем вечерами, когда он уже уставал и истощался лекарствами. Иногда он почти не разговаривал и только просил почитать книгу, а бывало, что его мучили боли, и я пытался всячески его отвлечь, хотя меня самого от этого одолевала тошнота или мигрень. Утром же, перед работой, я мог немного поболтать с Айзеком, расспрашивать о разном. Я узнал, что его родители были очень религиозными людьми — ярыми католиками («фанатиками», по мнению Авеля). Сейчас они много работали, чтобы оплатить лечение: отец на лесопилке, мама на нескольких разных работах. Я никогда так и не застал никого из них в больнице, оба бывали в разное время, между сменами, но на службе в церкви я распознал их сразу, интуитивно. Рослые и физически крепкие, но душевно истощённые, они держались близко друг к другу и яростно молились. Авель работал в местной газете (которую я вскоре стал выписывать). Меня поразила эта несхожесть между ним и его родителями. Они, казалось, воспринимали болезнь Айзека как Божью кару и всячески угнетали себя, стараясь вымолить прощение. Но Авель — нет, он будто увидел в этом обратное — повод жить до захлёба, всеми фибрами души. Думаю, Айзек, как и когда-то мама в моей семье, был единственным, что их связывало.
— Он тебе нравится, правда?
Этот вопрос оказался для меня неожиданностью. Я не смог бы ответить на него перед самим собой, но перед Айзеком это «да» сорвалось с моих губ раньше, чем я успел его осознать. Кажется, его это очень развеселило, ещё ни в одно утро он так много не улыбался. Он сидел на кушетке согнув колени, и жевал чернику из небольшой баночки, которую я принёс ему. Я, как и повелось, сидел по-турецки у него в ногах.
— Думаешь, он… — Я совершенно не представлял, как сформулировать вопрос.
— Ну не знаю. — Айзек посмотрел на меня прищурено. — У него, знаешь, сколько обожателей? Среди девчонок так вообще!
Он, конечно же, дразнился, но я мог себе представить, что слова эти недалеки от правды. У Авеля не просто было красивое лицо, не просто красивое тело, он таил что-то мучительно красивое и внутри себя. Я подумал, что нет, он никогда не выберет меня, и ощутил ноющую тяжесть в горле. Но Айзек вдруг перестал улыбаться и подтянул ноги ближе к себе.
— Если он тебе нравится, ты должен ему об этом сказать, Патрик. Просто сделай это, потому что я так прошу, ладно?
Мне стало трудно дышать, и я кивнул.
6.
В цветочном магазине Перрье был только один выходной — в воскресенье, из-за мессы. Все остальные дни старик открывал магазин, но мне разрешил не приходить и в понедельник. И как раз в один такой понедельник я впервые заговорил с Авелем.
Было совершенно неожиданно зайти в палату и увидеть его там. В кружке стояли свежие цветы, а он стоял у кушетки. На нём была голубая трикотажная шведка с белым узором, пара расстёгнутых пуговок обнажали шею и впадинку между ключицами. Я так растерялся, что еле-еле смог сделать несколько шагов от двери.
— Это Патрик, который рисует для меня горы, — сказал Айзек, улыбаясь.
К этому времени я уже принёс ему три акварельных рисунка, которые теперь висели напротив его кушетки.
Авель кивнул и, шагнув мне навстречу, коротко пожал руку, а я только и смог что раскрыть рот и сказать «привет».
— Ладно, мне уже пора, — тут же сообщил он низким томным голосом и поцеловал Айзека в лоб, погладив ладонью его гладкую макушку. — Завтра принесу тебе фотографии.
Он улыбнулся — лицо его было по-летнему беззаботно — и, помахав рукой, вышел из палаты. Айзек посмотрел на меня вопросительно и кивнул головой в сторону двери, так что я понял его без слов и, на ходу послав ему воздушный поцелуй, поспешил из палаты.
— Авель! — крикнул я, выбежав на улицу.
Он уже садился на велосипед, но остановился и поднял голову. Признаюсь, от этого откровенно прямого взгляда я сначала чуть не струсил. Но упускать возможность было никак нельзя, и я шагнул ближе. Как же у меня внутри всё дрожало!
— Мы могли бы… когда-нибудь встретиться… пожалуйста?
Мой голос ещё не звучал умоляющим, и это было хорошо. Я подумал, что смог: расслабься и выдохни. Но всё оказалось не так просто. Лицо Авеля было почти таким же, как и в тот вечер: спокойное, разглаженное, оно выражало полную открытость и готовность слушать. Он только моргнул, молча ожидая продолжения. И тогда я сказал это.
— Ты мне нравишься, Авель. Очень… — Мои ладони сами собой легли на руль велосипеда в непозволительной близости от его ладоней. Я чувствовал, как расширяется моя грудь от частого глубокого дыхания. — И мне нравится, как ты целуешься… Я никак не могу перестать думать… о тебе.
Это случилось. Одним своим взглядом он вытянул из меня всё, что я так хотел и так боялся сказать. Я смотрел на него своими распахнутыми оленьими глазами, мои губы тронула лёгкая улыбка, и я повторил уже вполне умоляющим тоном:
— Пожалуйста?..
Авель не отводил глаза ещё секунды три, а потом взглянул на наручные часы и сказал:
— Ладно, поехали.
Вот так просто. Я неровно выдохнул весь воздух из лёгких и сморгнул с глаз расползающиеся краски. Сел на багажник и осторожно взял Авеля за плечи, снова ощутив исходящее от его тела тепло. Пахло от него утром: травой, молодой хвоей и, может быть, немного тем, что он ел на завтрак — круассанами с кофе. В дороге мне приходилось преодолевать мучительное желание зарыться носом в его красивые тёмные волосы. Ехали мы быстро. Моя макушка вся взлохматилась.
— Куда мы едем? — спросил я.
— На Минневанку.
Насколько я знал, от Банфа до озера было километров тринадцать. Авель управлял велосипедом умело, гладко, будто ездил на нём всю свою жизнь, что наверняка и было правдой. Я и сам уже подумывал на следующий год к весне обзавестись велосипедом, а пока что доставлял цветочные заказы на старом «Фордике» мистера Перрье.
Доехали мы быстро. Как мне показалось, это заняло меньше получаса. Я глазел по сторонам — природа завораживала. А от вида озера у меня и вовсе захватило дух. Окружённое горами и смешанным лесом, оно тянулось вдаль на долгие километры, так что обозреть его с одного места не представлялось возможным. Вода в нём была самого настоящего бирюзового цвета, прозрачная. Я застыл на месте, Авель обернулся, и его губы растянулись в улыбку. В этот момент он напомнил мне Айзека.
— Идём, — и он поспешил вперёд.
У берега копошился мужчина с выкрашенной в голубой цвет лодкой. Авель помахал ему и крикнул:
— Bonjour!
Тот поднял голову и улыбнулся, оставил свои дела, отряхнул о рубашку руки.
— Bonjour!
Он пожал ладонь Авеля.
— Я с другом, ничего?
— Ничего, лодка у меня большая.
Они разговаривали по-французски, и это напомнило мне, как мы общались в магазине с Перрье, он переходил на английский только в разговоре с посетителями, да и то не со всеми. Я тоже пожал руку мужчины, она была крепкой и грубой.
— Bonjour.
Его звали мистером Бенаром, но лучше было называть его просто Бенаром, потому что так он привык. Он был невысоким и коренастым, на голове носил английскую кепи бежевого цвета.
Мы забрались в его лодку и неспешно выплыли на середину озера, Бенар осторожно грёб одним веслом. Я опустил ладонь в воду, она была ледяной. Сидя у узкого конца лодки, я наблюдал за тем, как Авель и Бенар тихо переговариваются. Иногда они совсем замолкали, чтобы не пугать рыбу. Бенар ловил форель на спиннинг, используя в качестве приманки кусочки сыра. У него получалось делать это как-то абсолютно спокойно. Когда начинало клевать, он улыбался и ловко подтягивал леску, только иногда приподнимаясь и упираясь коленом в край лодки, а потом вылавливал форель рукой, осторожно вынимал крючок и отправлял рыбу в небольшую камеру со льдом. Снова науживал кусочек сыра и забрасывал леску в воду. Проходило двадцать минут, и он брался за весло, чтобы сменить положение лодки.
Меня очаровало спокойствие Бенара, умелость его рук и поразительная тишина вокруг, всюду. Я достал из рюкзака скетчбук и сделал несколько быстрых акварельных эскизов озера. Иногда я улавливал на себе изучающий взгляд Авеля, иногда наши взгляды встречались, это и волновало, и радовало меня одновременно. Иногда Авель доставал из кармана телефон и делал снимки. Но большую часть времени он был погружён в происходящее, словно ему претила роль наблюдателя, он не хотел довольствоваться ей ни на миг. Я заметил на его лице спокойное блаженство, когда леска отправлялась в воду и наступал момент тишины, можно было наслаждаться развернувшимся перед глазами видом — изредка он обращался в Бенару, и я даже не мог слышать его слов, так тихо он говорил, но вот начинало клевать, и ровно в этот момент — а ведь он ещё не мог этого знать, только уловить интуитивно по едва слышному плеску воды и движению руки Бенара — на его лице тоже вспыхивала улыбка, и он поворачивался, выглядывал за борт, готовый помочь в любую секунду, а потом разглядывал рыбу. Это было удивительно — то, как он умел жить свою жизнь.
Если к этому моменту я ещё не готов был признать, что влюблён по самую макушку, то не хватало мне ещё самой толики, и немного погодя Авель дал её мне. Это случилось, когда мы уже выбрались на берег. Бенар поймал четыре крупных форели, и ещё одну, поменьше, поймал Авель, когда пробовал порыбачить. Бенар пригласил нас к себе домой на обед, сказал, что его жена запекает форель просто отменно. Пока он управлялся с лодкой, Авель склонился к кромке воды и ополоснул лицо, а потом сказал:
— Идём.
И взял меня за руку. Его ладонь была влажной и холодной после воды, но он не отпускал меня, вёл за собой, по всему телу у меня расползались мурашки, и я чувствовал себя влюблённым до головокружения.
Мы загрузили велосипед на пикап Бенара. В дороге я слушал их разговор с Авелем, чувствовал прикосновение его тёплого плеча, и мне хотелось закрыть глаза от удовольствия.
Дом, к которому мы приехали, ютился на самой окраине Банфа, у его крыльца буйно цвёл большой куст нежно-розовых роз. Авель провёл по лепесткам кончиками пальцев, а я повторил за ним. Миссис Бенар при виде нас сначала всплеснула руками, на ней был отороченный кружевом передник.
— Опять кого-то привёл! — воскликнула она.
Авель рассмеялся — у него был мягкий, приятный смех — и сказал, что он из газеты: пишет очерк о её муже, а я вызвался помочь ей на кухне, так что она тут же оттаяла. В этот момент мне жутко захотелось, чтобы она подумала, будто мы пара, и эта мысль меня едва не возбудила. Я был с ним вместе всего несколько часов, даже не наедине, но за это время узнал о нём больше, чем мог бы узнать, если бы мы просто сидели и разговаривали. Это было красиво.
Обед прошёл очень живо. За столом к нам присоединилась дочка Бенара, и пока я с удовольствием нянчился с её маленьким сыном, они с миссис Бенар охотно отвечали на вопросы и рассказывали истории. На какое-то время мы будто стали частью их семьи. Таких простых семейных посиделок в моей жизни не было больше десяти лет.
После Авель отвёз меня домой на велосипеде. Когда я назвал свой адрес, он обернулся ко мне и спросил:
— Ты живёшь у леди Розетты?
Он рассказал мне, что леди Розетта — его главный информатор в этом городе. Стоило заскочить к ней с парочкой пирожных — и можно было набраться тем для газеты на месяц вперёд.
Теперь мы были с ним вдвоём, Авель говорил со мной, и мне ужасно, ужасно не хотелось с ним расставаться. Я зажмурился и уткнулся носом ему в шею. Повторял про себя: спасибо, Бог, спасибо, Бог. И спрыгнув с велосипеда у самой двери в свою квартиру, я сказал спасибо и ему тоже. Я стоял, положив ладони на руль, наши пальцы соприкасались, его лицо было мучительно близко, я так хотел его поцеловать, так хотел, но не решился.
7.
Вечером следующего дня Айзеку было плохо. Я читал ему «Марсианские хроники» Брэдбери, но сидел не у него в ногах, как обычно, а рядом с ним, прислонившись спиной к подушке. Я приобнимал его одной рукой, его голова лежала на моём плече, и рубашка скоро стала влажной от его слёз, но он молчал, ни разу не прервав моего чтения, только иногда впивался пальцами в мою руку, и тогда мой голос срывался — горячая волна прошивала позвоночник и ударяла в голову. Меня поражала сила этого ребёнка, сила, с которой он справлялся с этой болью, и в этот вечер я чувствовал страх за него. Не должен был, потому что с самого первого дня знал о безысходности его диагноза, но всё равно чувствовал. Я боялся, что однажды приду сюда, а его уже не будет.
К счастью, обезболивающее возымело хоть какое-то действие, и Айзеку удалось уснуть, но я ещё оставался с ним, просто гладил его по плечу и смотрел в окно. Мне было дурно, и я боялся, что если встану, меня стошнит прямо тут.
К тому же я ждал Авеля. Утром мы пересеклись с ним в холле, как это случалось и раньше, но на этот раз, проходя мимо, он проскользнул пальцами по моей руке, а я, улыбнувшись, нашёл в себе смелость за него ухватиться, и тогда он приблизился и сказал мне на ухо так близко, что я ощутил на коже его дыхание:
— Заберу тебя отсюда вечером.
Его пальцы выскользнули из моих, а я ещё с минуту простоял на месте, пытаясь справиться с жаром, охватившим тело.
Теперь он вошёл в палату осторожно, прикрыл дверь, посмотрел сначала на меня, а потом на Айзека, и с его губ сорвался неровный вздох. Когда я аккуратно выбрался с кушетки, то увидел, как Авель мягко поправляет подушку, как укрывает брата одеялом, и в этом было столько нежности, что в горле у меня стало больно, я подумал, что сейчас упаду на колени и разрыдаюсь, так что я поспешил из палаты в уборную. Там меня всё-таки стошнило, я умылся холодной водой и прополоскал рот.
В холле я увидел Авеля одного. Он взволнованно перебирал пальцами, взгляд его был рассеян, и я понял — это была и его эмоция тоже. Мне хотелось обнять его, но я снова не решился, только взял за руку.
Разговаривать не хотелось, и мы просто ездили по городу на велосипеде. Авель разгонялся всё быстрее и быстрее, а потом отпускал педали, и мы будто летели по воздуху. Я обхватил руками его грудь и прижимался щекой к спине, хотел разделить эту острую жажду жизни, напитать ею полную грудь. Постепенно мне стало лучше, и я смог свободно дышать.
Когда стемнело, мы приехали к берегу Боу, это мелководная река, которая пересекает город. Легли на траву и смотрели на небо. На нём, на нашу удачу, не было ни одного облачка, только бесконечная бриллиантовая россыпь звёзд, от которой просто захватывало дух. Авель рассказывал мне о созвездиях. Я, кроме Малой и Большой Медведиц, ничего толком и не знал, и он показал мне Орион, Кассиопею, Гончих Псов и Волосы Вероники. Иногда он брал мою руку и рисовал ей по небу, обводя созвездие, и мне от этого становилось совсем легко. Но в моей груди ещё хранился след острого, едва сдерживаемого рыдания, и думаю, что в его тоже. Я хотел сказать, что понимаю его чувства, и в то же время не хотел обрывать исцеляющую лёгкость нашей близости на этом берегу. Может быть, он и без всяких слов знал обо всём и потому оставался сейчас со мной — не нужно было говорить о чувствах, подбирать слова, чтобы поделиться ими. Мне казалось, что мы лежим не просто плечом к плечу, а сердцем к сердцу, душой к душе, и несмотря ни на что я чувствовал себя счастливым.
8.
Была такая несусветная рань, что я сначала подумал, будто это птица и натянул плед на голову, чтобы дальше спать. Но звук повторился. Цок — что-то стукнуло в стекло снова. А потом ещё раз, и ещё, пока я не поднял голову и не разглядел, что в закрытое окно летят мелкие камушки. Пришлось выбраться из постели и открыть его.
Я увидел Авеля. На нём снова была трикотажная шведка — на этот раз насыщенно малиновая с несколькими продольными полосами. Волосы были разлохмачены и спадали на лоб. Он выискивал очередной камушек, но, услышав, что окно открылось, выпрямился и посмотрел на меня с улыбкой. Он сказал только:
— Привет, — а сердцебиение у меня уже так участилось, что я мгновенно проснулся.
— Привет. Что ты делаешь? — Я облокотился на раму.
— Забираю тебя с собой.
Я собрался за пять минут.
Всюду ещё стояла сонная тишина, когда мы выехали. Нам почти не встречались прохожие. Было прохладно, но тепло Авеля согревало меня. Я не спрашивал, куда мы едем, блаженная нега окутала моё тело с головы до ног, я готов был ехать куда угодно, лишь бы только Авель оставался рядом.
Мы приехали к Боу, но на этот раз со стороны водопада. Он был каскадным, невысоким, но бурным и создавал скопление воды, из-за которого образовалось единственное глубокое место во всей Боу. Здесь проходил туристический маршрут и обычно было полно людей, но сейчас ничего, кроме бурлящего водопада, не нарушало тишины. В свете раннего утра и в такой непривычной пустоте место выглядело удивительно. Слева — размывший горную породу водопад Боу, справа — поросшая лесом гора с двумя острыми вершинами, а сзади — ряды высоких сосен и пихт, из-за которых на возвышении выглядывали башни похожего на замок отеля.
Авель опустил велосипед и начал быстро раздеваться. Я понял, что он собирается окунуться в воду, и по телу у меня пробежали мурашки. Он обернулся и рассмеялся.
— Трусишь?
Конечно, ведь вода была ледяной. У меня перехватило дыхание. Но он уже снимал шведку, и вид его обнажённой спины вызвал у меня истомное желание поддаться. И я разделся тоже. Авель взял меня за руку. Берег здесь был каменистым, легко можно было пораниться, но он точно знал куда ступать и вёл меня за собой — должно быть, он бывал здесь часто, если и вовсе не каждое летнее утро.
Это было невероятно. Сначала мы ступали осторожно, и холод пронимал тело цепкими ледяными волнами, я крепко сжимал руку Авеля и дышал глубоко и часто, буквально глотая воздух, ощущал себя остро, всего разом от кончиков пальцев до кончиков волос. Это чувство было чем-то средним между испугом и восторгом.
А потом вода накрыла меня с головой и стало тепло.
Мы выбрались обратно на берег довольно скоро, я ни на секунду не выпустил ладони Авеля из своей, пока не ступил на ровную поверхность. Он достал полотенце из пристёгнутого к велосипеду рюкзака и отдал его сначала мне, а потом вытерся сам. Быстро одевшись, я вытряхивал влагу из кудрей. Меня не оставляло это чувство очень ясной осознанности. Казалось, будто мой жизненный механизм запустился на полную катушку.
— Ты сумасшедший, — сказал я Авелю, и он рассмеялся.
Потом мы поехали в кафе, где он обычно завтракал. В это же самое кафе я зашёл в свой первый день пребывания в Банфе, и официантка была та же самая — Дорис. На самом деле кафе ещё было закрыто — разумеется, в такую-то рань — но она открыла нам, когда Авель постучал в стеклянную дверь.
— Ты гляди-ка! — воскликнула она, оглядывая нас обоих. — Два любителя ретро встретились.
Надо же, прошло уже почти два месяца, а она всё ещё меня помнила. Авель на секунду взглянул на меня. Что-то вроде удивления или любопытства было в этом взгляде. Дорис сразу принесла нам две порции круассанов, они были горячими. Наверное, к этому времени только они и были готовы. Она спросила, что я буду пить, и я повторил за Авелем — он пил кофе со сливками. Это утро было полностью его, он открывал для меня свою жизнь, и я хотел в этом раствориться.
— Что будем слушать сегодня? — дальше спросила Дорис, кокетливо переводя взгляд с меня на Авеля.
Он взглянул на меня — глаза его улыбались — и ответил, что сегодня мы будем слушать Дина Мартина. А когда заиграла «That's amore», он буквально промычал от удовольствия, чуть прикрыв глаза, и поднялся из-за стола, чтобы пригласить Дорис потанцевать. Он кружил её по кафе, а она смеялась. Я жевал свой круассан, пока он был ещё тёплым, и не сводил с них глаз. Думал: сегодня я буду целовать его. Целовать, целовать, целовать. Это всё, о чём я мог думать теперь. Я смотрел, как он облизывает губы, сделав глоток кофе, и мои собственные губы невольно размыкались. Должно быть, он замечал всё это. Он смотрел уже знакомым мне прямым откровенным взглядом, будто испытывая меня.
Мы поехали собирать цветы. Оставили велосипед и в гору поднимались уже пешком. Когда прошли достаточно далеко, Авель повернулся ко мне:
— Жив? — спросил он.
— Никогда ещё не чувствовал себя настолько живым, — ответил я честно.
Он остановился, позволив мне отдышаться.
— Никогда? Что же тебе мешало?
— Я не знаю. Я даже не думал, что так бывает. До встречи с тобой я не знал, что жизнь может быть такой красивой.
— Ты никогда не пробовал отпустить себя и делать только то, что тебе хочется?
— Думаю, нет, не настолько.
— Чего тебе хочется больше всего прямо сейчас?
— Поцеловать тебя.
Я ответил, не задумываясь, и в висках у меня застучало. Он смотрел на меня всё так же прямо несколько секунд — я думал, что умру на месте — а потом отшагнул назад и, прислонившись спиной к дереву, сказал:
— Так поцелуй меня.
У меня дрожали колени, когда я подходил. Но, едва остановившись, я поцеловал его сразу же, не позволив себе задуматься ни на секунду. Я боялся, что он не ответит, что решит меня помучить, но, конечно, он не стал бы растрачиваться на безответные поцелуи, только не он. Его рука легла мне на шею, я снова ощутил себя желанным и вконец потерял над собой всякий контроль, едва не набросившись на него. Поцелуй получился безумным — голодным, вязким. Возбуждение тягуче разливалось по сосудам, наполняя всё моё тело, я жаждал дать Авелю больше, показать, насколько он прекрасен для меня, и мои руки сами потянулись к его ремню.
Я опустился перед ним на колени. Его член уже стоял, и я взял его в рот.
— Вот что значит — полностью отпустить себя... — прикрыв глаза, тихо, почти шёпотом сказал Авель, и с его губ сорвался стон. Он положил ладонь мне на затылок и слегка подался вперёд, отчего по моему телу прошлась обжигающая волна возбуждения. Не помню, чтобы когда-нибудь, полностью осознавая себя, я делал что-то настолько сумасшедшее. Авель с самой первой встречи сумел открыть во мне настоящее, и теперь я перестал этого бояться, мне больше не хотелось это вытравить, я жаждал любви в полную силу, и не было лучшего способа получить её, чем отдать первым.
Приходя в себя, мы немного посидели у подножья дерева. Авель, запрокинув голову, не открывал глаз, а потом резко распахнул их и сразу встал, молча подал мне руку. Мы почти не разговаривали, только иногда он рассказывал о растениях, которые нам попадались, а когда мы нашли небольшое скопление лютиков, собрал букет и заправил мне за ухо один цветок, отодвинув назад ещё немного влажные кудри.
Когда мы вошли в палату Айзека, он после вчерашнего приступа выглядел более болезненно, чем обычно, но при виде нас двоих заулыбался.
— Вы сделали это! — воскликнул он и получил щелчок по носу от Авеля, но тут же добавил ещё: — Теперь как приличные люди вы обязаны пожениться.
— Кто сказал, что мы приличные люди?
Моё лицо горело, и я поспешил сменить тему.
— Как ты себя чувствуешь?
— Так будто скоро умру.
Я не знал, шутка это или нет. Лицо Авеля было серьёзным. Он присел на край койки возле подушки и поцеловал брата в макушку.
— Я вас очень люблю, ребята, но это херня начинает быть невыносимой.
Теперь я понял, что Айзек говорит серьёзно. В горле моём защемило от мысли, что смерть — это его единственная возможность избавиться от боли. Авель понимал это тоже, и никаких нелепых слов утешения никто из нас не сказал. Вместо этого мы решили прогуляться и усадили Айзека на инвалидное кресло. Покатали его по больнице и двору. Он рассказывал, как они с Авелем провели предбольничный месяц: как сняли моторную лодку и вдвоём проплыли всю Минневанку, как запустили воздушного змея, а он оторвался и улетел, как устроили дома почти-взрослую вечеринку с пивом и ночь ужастиков, как уехали в Калгари и катались на метро туда-сюда. Эти истории были до краёв полны жизни, и они были самой жизнью. Жизнью, воспоминания о которой Айзек теперь бережно хранил. Никто не смог бы дать ему больше, чем дал Авель.
Мы отвезли Айзека обратно в палату, когда было пора уходить. Авель уже опаздывал, поэтому мы прощались у велосипедной стоянки. Я отчего-то вдруг разволновался, не хотел его отпускать.
— Ты не думаешь, что я немного… поторопился?
Он понял, о чём я, сказал:
— Иди сюда, — и прикоснулся кончиками пальцев к моему подбородку.
Он хотел меня поцеловать, но мы были на виду у всех, и я отодвинулся. Его лицо тут же стало серьёзным, он поставил ногу на педаль, прокрутил её и уже проехал около метра, когда я сорвался с места и преградил ему путь.
— Подожди, пожалуйста.
Не мог допустить, чтобы он вот так уехал. Ведь на самом деле насколько было важно, что подумают прохожие? То, что подумает обо мне Авель, значило для меня гораздо больше. Я поцеловал его. И уезжая, он улыбался.
9.
Это был последний светлый день Айзека. Дальше болезнь прогрессировала, и он только угасал, перестал улыбаться и всё меньше и меньше разговаривал. Авель позвонил мне и сказал, что родители теперь будут больше времени проводить в больнице, и мы откорректировали мой режим — теперь я приходил только под конец вечера на час или два, в зависимости от того как быстро Айзек засыпал. Конечно, семья сейчас была для него важнее, так было правильно, но я всё равно не мог отказаться от того, чтобы приходить хотя бы ненадолго, прикипел сердцем к этому ребёнку, и не мог не думать о нём.
Это были непростые дни. По утрам я теперь заходил в церковь, чтобы немного посидеть там и поговорить с падре. Меня постоянно мучила одна мысль: все мы так боялись смерти Айзека, что эгоистично желали продлить его жизнь, забывая при этом и о продлевающихся вместе с тем страданиях. Но даже в ситуации столь неизбежной бороться с эти страхом было так непросто: казалось, что нечем будет заполнить образовавшуюся пустоту. Я просил падре помолиться со мной о том, чтобы Бог даровал Айзеку покой, и это помогало. Я молился и когда сидел рядом с ним на кушетке. Иногда мне становилось так дурно, что я уходил в уборную, соскальзывал на кафельный пол, и слёзы сыпались из моих глаз.
Днём я мог забыться в работе. Магазину сделали большой свадебный заказ, и я посвящал ему много времени: рисовал эскизы, делал пробные букеты и согласовывал их с молодой парой, они оказались довольно забавными и постоянно придумывали что-то новое, ещё и ещё, а я был только рад помогать. Перрье тоже было доволен, его магазин обретал популярность.
Но разлука с Авелем меня мучила, в эти дни мы не виделись, я не решался просить его о встрече, казалось, что это будет неуместно. Каждый день, заходя в палату, я первым делом видел свежие цветы в кружке как символ его любви и незримого присутствия. Это было как маленькая встреча с ним.
Он позвонил мне сам, вечером в воскресенье, сказал, что ждёт меня в баре, и я примчался туда сразу из больницы. Я так хотел его видеть, его близость была мне так необходима, что, наплевав на всё, я крепко обнял его и поцеловал в щёку в полном людей зале, а он, повернувшись, поцеловал меня в губы. Это помогло мне больше, чем что бы то ни было, я враз почувствовал себя так хорошо, что мне захотелось улыбаться просто так. Я снова ощутил его мощную жизненную силу, которая, подобно электрическому разряду, встряхивала всё нутро.
Мы немного посидели в баре, выпили по паре бокалов вина. Я был безмерно благодарен Авелю за его умение сполна проживать настоящий момент, быть всецело здесь и сейчас не только телом, но и мыслями. Мы не говорили ни о чём грустном, он рассказал мне об интересных проектах на работе, о людях, которых встречал в эти дни, а ещё о том, как утром спас перепуганную лисицу, застрявшую в кусте кизила.
— Мне показалось, что она скорее предпочла бы остаться в этом кусте навечно, чем принять мою помощь. Когда она поняла, что свободна, то так драпанула…
Мы смеялись. Нам было хорошо. Всё это было нашей жизнью, она не могла сузиться до чего-то одного. Мы ведь тоже могли умереть в любой момент, и что тогда? Как остро я понимал это сейчас!
Потом Авель предложил поехать ко мне, и мы взяли такси. Я показал ему квартиру. Хотя в сущности она была такой же, как и у леди Розетты, даже мебель отличалась не так уж сильно, я всё же наполнил её и собой: книгами, рисунками, цветами; купил и разбросал по диванам и креслам несколько разных пледов и подушек, и постепенно квартира стала моей в большей степени.
Я ужасно волновался от мысли, что Авель был здесь, у меня дома, что мы остались вдвоём вдали от всех посторонних глаз и что впереди у нас целая ночь. Я ещё болтал что-то отвлечённое, когда он вдруг спросил:
— Мы будем обсуждать твою квартиру или заниматься любовью?
У меня перехватило дыхание. Я шагнул ему навстречу.
— Заниматься любовью… пожалуйста…
Я касался его лица кончиками пальцев, отводил назад прекрасные тёмные кудри, зарывался в них ладонями. Мы долго и сладко целовались, неспешно избавлялись от одежды, растягивали каждый миг, чтобы выбрать его до дна. Он уронил меня на кровать, жадно обхватил ладонями бёдра, но тут же властность сменилась нежностью, ладони скользили по коже, а губы покрывали поцелуями моё тело. Я никогда не считал себя красивым, но стесняться тела, которое Авель так откровенно любил, я просто не мог. В его объятиях я не только был самим собой во всей полноте и осознанности, но я был и лучшей версией себя, я был любимым и я сам любил, до умопомрачения, так что хотелось выразить это всем телом, в поцелуях, ласках, в движениях бёдер навстречу, в безудержных стонах. Я позволил этому чувству овладеть мною полностью, каждой клеткой моего существа, и за эту ночь я испытал несколько оргазмов, пока наконец не достиг полного экстатического отрыва от земли.
Продолжение в комментариях...
Итого:
Слэш, R, 12 153 слова, драма, романтика. Обложка на скорую руку.
Это простая добрая история о любви и поисках себя в себе. Окончив учёбу, Патрик переезжает в маленький канадский город Банф, чтобы начать новую жизнь. Он хочет окружать себя добрыми людьми, продавать цветы и влюбляться, если уж жизнь предоставит такой шанс.
До захлёба
1.
С собой у меня было шесть рубашек, в основном чёрных, в полоску или мелкий горох и одна чисто-белая, пара однотонных футболок и запасные джинсы. Сверху лежали книги: Сэлинджер, Фитцжеральд, Фрай, Брэдбери, Вудхауз и да, конечно старая, исписанная заметками Библия. Дальше без разбора были насыпаны браслеты и кольца, шампуни, краски, кисти, шкатулки, скетчбуки, планшет — всё, что влезло в сумку. Из Калгари я уезжал сумбурно, ни с кем не прощаясь. Впрочем, ладно, можно считать, что я попрощался с Уэсли Пирсом вчера на выпускном, когда он зажимал меня в туалете ресторана и робко целовал в шею нежными губами. Нельзя сказать, чтобы мы были как-то особенно знакомы с Уэсли, но вчера он, краснея от волнения, пригласил меня потанцевать, и я был тронут такой простой искренностью этого жеста — за пять лет учёбы в колледже я научился выискивать крупицы искренности среди залежей фальши, словно изумрудную крошку на песчаном берегу. Я сказал Уэсли, что уезжаю завтра, и позволил ему целовать себя, потому что за все пять лет он впервые нашёл в себе смелость.
читать дальшеПоследним я взял со стола Войцека, маленькую фарфоровую фигурку бурундука, который вместе с Библией был тем единственным, что я забрал с собой из дома в Бруксе, когда уезжал оттуда так же поспешно, как и сейчас, — то был буквально побег, я ни словом не обмолвился с отцом и довольно скупо попрощался со старшим братом. С тех пор как мамы не стало, нас ничего больше не связывало. Войцек напоминал мне о ней. Когда-то давно фигурок животных было много, они стояли в ряд на полке в гостиной, и мама протирала с них пыль каждую неделю, а я иногда сгребал их на пол, чтобы поиграть. Со временем все остальные фигурки разбил отец — чаще всего не нарочно, просто попадались под руку, он много пил и много гневался без повода.
Я сжал Войцека в кулаке и вышел из комнаты в холл, на крыльцо, на улицу, дальше и дальше, не оглядываясь, спокойно, на вокзал, в автобус, включил музыку в наушниках и всю дорогу смотрел в окно. Ничто не держало меня ни здесь, ни где бы то ни было, я мог бы уехать в любую точку мира, но всё равно не пересекал границу Канады, боялся. Потерять себя в себе боялся, вот и держался за родную страну, за сумку с вещами, за фигурку в кулаке.
Дорога до Банфа заняла полтора часа. Рядом со мной сидел старик с корзиной, из которой торчали склянки и свежие овощи, от его широкой голубой шведки пахло пряностями. На выходе из автобуса я убрал наушники и спросил у старика, где здесь можно было найти католическую церковь. Он сразу заулыбался, похлопал меня по плечам и ответил по-французски, что мне нужно идти в приход Святой Марии. Мы стояли на улице под солнечными лучами, и он подробно объяснял мне дорогу, сказал, что сам там бывает по воскресеньям, и насыпал мне в карман свежих каштанов. Я поблагодарил его и пожал сухую жилистую ладонь.
В Банфе мне сразу понравилось то, что, куда ни глянь, всюду можно было увидеть горы и много-много зелени. Дышалось тут легко, полной грудью. Кое-где ещё виднелись следы прошедшего дождя, можно было собрать пальцем несколько капель в уголках окон и в расщелинах между кирпичами. Я немного отклонился от маршрута, чтобы зайти в кофейню и позавтракать. Худая разноцветная кошка с длинными усами увязалась за мной, и я поделился с ней молочным коктейлем, попросив у девушки за стойкой бумажное блюдце. Девушка улыбнулась и сказала, что главное — не подкармливать енотов, от них потом никакого спасения. Я пообещал, что не буду, и тогда она, посмотрев на меня прищурено, спросила, какую музыку лучше включить. Я сразу подумал о Дорис Дэй, и она рассмеялась. Только потом, когда вышел, понял почему: на её бейджике было написано имя — Дорис.
Перед тем как вернуться на дорогу к приходу Святой Марии, я остановился у цветочного лотка и купил несколько жёлтых купальниц. С детства привык ходить в церковь с цветами — так всегда делала мама.
Церковь, к которой я пришёл, была выложена из серого камня. Маленькая и неприметная, она напомнила мне ту, что была в Бруксе. Внутри, под деревянными сводами, хранилась будто закупоренная тишина, естественного света почти не было, он проникал только через небольшие витражи с библейскими сюжетами. Я прошёл вперёд и осторожно положил цветы на алтарь, потом сел на первую скамью и опустил сумку к ногам.
Люблю церкви за их тишину — в городе такой больше нет нигде. Даже если запереть дома все окна и двери, всегда что-то будет мешать. Тишина в церкви помогает мне слышать самого себя, и тогда мой собственный голос становится голосом Бога.
Не знаю, сколько времени прошло, когда появился падре. Он поприветствовал меня так тихо и спокойно, как умеют говорить только служители церкви — будто вовсе не нарушая её тишины. У него было худое вытянутое лицо с добрыми выпуклыми глазами. Он принёс вазу с водой и поставил в неё купальницы. Мы немного поговорили. Он спросил, почему я приехал сюда, есть ли у меня здесь близкие. Я рассказал ему историю, которую раньше рассказывал только психотерапевту в Бруксе.
Мне тогда было пятнадцать. Мамы не было уже больше года. Во всей квартире укрыться от отцовского гнева я мог разве что за дверью балкона или в ванной. Я зажимал руками уши, кусал коленки и перебирал в памяти все молитвы, какие только знал наизусть. Но однажды я не успел спрятаться, и отец швырнул меня в стену. Он бил меня, но я этого не ощущал, вместо боли было что-то другое, что-то такое, чего я раньше никогда не чувствовал, оно росло внутри меня, словно огненный шар, обжигало грудную клетку, горло и особенно — весь череп изнутри. Потом оно переполнило меня, и я сорвался. Кричал и разбивал всё что попадалось, пока не изранил руки о стекло и не пришёл в себя от наконец прорвавшейся боли. Только тогда я понял, что это было. Ярость. Но не моя — отцовская. Я ощутил её как свою собственную. Психотерапевт назвал это гиперэмпатией, и после нескольких сеансов я понял, что случай был не первый — просто самый острый.
Падре всё понял, он ничего не сказал, только погладил мою руку — такой прекрасный тёплый жест, я был ему благодарен. Ещё мгновение, и я стал бы просить его разрешения остаться в церкви на пару дней, но он заговорил об одной доброжелательной пожилой леди, у которой как раз освободилась квартира в таунхаусе, и дал мне её телефон.
После этого я уже не мог сомневаться, что останусь в Банфе. Леди Розетта, как она просила себя называть, мне сразу понравилась. Ей было уже под семьдесят, но энергичность из неё при этом била ключом. Она оказалась большой любительницей поболтать и поделиться всякими, как она говорила, «секретиками» за чашечкой чая. Её таунхаус состоял из трёх квартир: одну она занимала сама, вторую сдавала молодой парочке, а третью показала мне. Это была маленькая и довольно простая трёхэтажная квартира: кухня и уборная на первом, гостиная на втором и спальня под крышей. Я остался доволен и отдал ей плату за месяц.
Так, всего за пару часов пребывания в Банфе я уже успел обаять официантку, найти новый приход и поселиться рядом с главной городской сплетницей.
2.
Мистер Перрье, у которого я устроился работать, был тем самым стариком-французом, угостившим меня каштанами. Я встретил его в воскресенье на службе, и мы поболтали. Оказалось, что он держит свой цветочный магазин. Я подумал: чёрт возьми! А вслух сказал только:
— И как идут дела?
Да уж, управлять своими эмоциями я умел довольно скверно. Перрье сразу меня раскусил. Он рассмеялся.
— Ты ведь ищешь работу, так?
Я не просто искал работу — мне нужен был именно цветочный магазин. У меня была масса идей, я собирался обойти все кафе, рестораны, гостиницы, банки и любые организации, которые только имелись в этом городе, хотел продавать им цветы, хотел создавать уникальные букеты, хотел украшать будни и праздники, и всё это сходу я вывалил на Перрье, добив его портфолио, которое всегда носил с собой в телефоне.
Мне просто нужно было окружить себя хорошими людьми, поэтому я так и вцепился в старика. За пять лет учёбы в колледже я натерпелся фальши по самое горло, увяз в ней, словно в паутине, и никак не мог выбраться. Так случилось из-за первой же студенческой вечеринки, на которой я оказался. Тогда, поддавшись всеобщему веселью, я так набрался, что на спор перецеловал всех парней, получил пару тумаков, лишился девственности незнамо с кем и обрёл известность среди большого круга. На следующий день я сидел с головной болью и смотрел одно за другим видео со своим участием. Мне не было стыдно, противно или смешно. Я ничего не чувствовал, когда после этого со мной, кокетничая, здоровались девушки или парни из колледжа, когда звали на новые вечеринки, когда обнимали или пытались затащить к себе в комнату. Я ничего не чувствовал, потому что эти люди любили не меня, они даже не знали, какой я на самом деле. Они любили только себя во мне. И порой меня одолевали сомнения, я сам переставал понимать, что я есть такое. Была ли та ярость только отцовской или и моей тоже? Было ли моё пьяное беспамятство продуктом только чужих эмоций или я сам этого хотел?
Лишь в моменты правды и искренности всё вновь становилось на свои места. Когда меня не на шутку избили местные гомофобы — это была простая прямая правда. Я думал, что подохну от боли, кровь хлестала из носа, а я смеялся истерически и думал: вон он я, чёрт возьми! Когда Рита Джеймс, краснея, поцеловала меня в щёку за помощь на экзамене. Когда мою творческую работу назвали лучшей на курсе. И этот танец с Уэсли Пирсом… Можно, пожалуй, пересчитать на пальцах.
Поэтому я на первом же курсе занялся волонтёрством. Поэтому сейчас уехал в маленький туристический городок в горах. Поэтому цеплялся за каждого искреннего человека. Я хотел начать всё сначала. Отстроить себя заново.
Перрье, несмотря на свой возраст — а был он, наверное, даже постарше леди Розетты — к переменам и новшествам относился с энтузиазмом. Удивительно жизнерадостный старик. Когда я сообщил ему о своей ориентации — подумал, что так будет правильно — он похлопал меня по плечу и сказал:
— Патрик, я тоже должен тебе кое-что сообщить, если ты вдруг не знаешь: это заметно с первого взгляда на тебя.
Мы вместе рассмеялись. Пожалуй, именно на это я и рассчитывал, когда, уезжая из дома в Бруксе, перекрасил кудри в белый цвет, когда раздал бездомным безразмерные свитера, накупил рубашек и перестал закрывать шею и руки. Я начал носить обтягивающие джинсы, браслеты и другие украшения и проколол правую ноздрю — позволил себе, наконец, выглядеть так, как себя чувствовал.
Сначала я думал, что в Банфе с этим могут быть проблемы, но вскоре понял, что из-за обилия туристов местные привыкли к разным людям.
Я мог спокойно погрузиться в работу с головой. Мы с Перрье переделали витрины в магазине, изменили ассортимент, по утрам я создавал букеты, а потом занимался тем, что осуществлял свои идеи: искал новых клиентов и рисовал для них десятки и десятки эскизов.
Примерно через месяц, освоившись и наладив режим, я записался волонтёром в местный госпиталь и попросился работать с детьми. Врач скептическим тоном спросила, как я отношусь к тяжело больным детям. Тяжело больные дети были даже хуже тяжело больных стариков. Потому что, когда они умирали, это было совершенно противоестественно и жутко. Я сказал, что уже имею подобный опыт.
Так я познакомился с Айзеком.
3.
Первым, что я увидел в его палате, были цветы в кружке. Совершенно удивительной красоты цветы, какие не купишь в магазине. Их будто только-только собрали на горных вершинах.
— Мой брат приносит их почти каждое утро, — сказал Айзек, заметив мой взгляд. — Когда мне больно, я смотрю на них и вспоминаю горы.
Ему было пятнадцать. И как любой ребёнок с тяжёлой стадией лейкоза он выглядел словно инопланетянин. Только глаза у него были очень подвижные и выделялись на белом лице — прозрачно-зелёные, но с ярко очерченным тёмным контуром. Он осмотрел мою фигуру этими своими глазами, не так скептически, как доктор до этого, а скорее иронично, будто уже про себя прикидывал, сколько я продержусь.
— Новенький? — спросил. — Ясное дело, старые уже закончились. Ты в курсе, что я умираю? И что вот это, — он слегка пренебрежительно окинул коротким жестом своё тело, растянутое на кушетке, — мой лучший вид?
Я улыбнулся. Конечно, знал, что всё это в большей части напускное и что все истинные эмоции Айзека так или иначе не могли укрыться от меня, но всё равно счёл это хорошим знаком. В Калгари я примерно в середине обучения полгода навещал девочку Киру с опухолью мозга, она была постоянно напугана и несчастна, боялась оставаться одна и потому я часто сидел с ней до тех пор, пока она не засыпала. Из-за этого меня мучили такие мигрени, что я не мог есть — тут же рвало.
— В таком случае будем считать, что нам обоим не очень повезло. — Я прошёл к кушетке и забрался на неё, усевшись у него в ногах. — Мне достался умирающий мальчик, а тебе — голубой с кольцом в носу.
Он хмыкнул, сложил руки на груди и устремил взгляд вверх, приняв ещё более ироничный вид.
— На прошлой неделе ко мне приходила студентка из медицинского, она постоянно так улыбалась и брызжела таким количеством позитива, что я испугался, как бы она не вскрыла мне глотку, когда я усну. Ну знаешь, никто не может быть настолько счастливым, если только он не сидит на кокаине или не убивает людей по ночам. Я сказал доктору, что больше предпочитаю видеть возле себя несчастных, избитых жизнью людей, чем это.
Айзек был очарователен.
— Ладно, признаю, что я не самый худший вариант. И кстати, вполне в меру избит жизнью. — Я улыбнулся и протянул ему руку. — Патрик.
Его ладонь была холодной и сухой, а рукопожатие слабым.
— Айзек. Между прочим, названный в честь того самого сына Авраама и Сарры, которого чокнутый папаша хотел принести в жертву, но потом передумал, узрев ангела.
— А твоего брата случайно не Лазарем зовут?
— Бери выше.
— Адамом?
— Ну… не так высоко.
— Авелем?
Мы рассмеялись. Я просидел до вечера, потому что у меня был выходной. Узнал, что Айзек любит фантастику, особенно «Звёздные войны» и всё, что на них похоже. Что его любимые книги — «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда» Стивенсона и «1984» Оруэлла. Что слушает он Green Day и Fall Out Boy, так чтобы погромче. Что любит горы и озеро Минневанку и особенно, когда гуляешь вокруг, встречаешь какое-нибудь животное и можно за ним понаблюдать. А ещё мороженое и чернику. Я расспрашивал обо всём этом, чтобы по мере своих возможностей наполнить его последние дни хоть какими-то крупицами радости, которые, подобно этим цветам в кружке, помогут в трудную минуту отвлечься от боли.
Я пообещал прийти завтра, и хотя Айзек отпустил на прощание шуточку по этому поводу, я чувствовал, что он мне верит. Понимаю, почему некоторые волонтёры не выдерживают, почему, привязавшись к одному ребёнку, не решаются потом помогать другому, понимаю и не осуждаю их. Но рядом с этими детьми я всегда точно знаю, кто я есть, и хотя часто испытываю на себе их боль — точно знаю, что она и моя тоже.
Выходя из палаты, я бросил последний взгляд на цветы в кружке, ещё не зная, что по воле случая встречу брата Айзека этим же вечером.
4.
Соседи из второй квартиры оказались весёлой парочкой молодожёнов. Джуно и Джон Тёрнеры. Уж не знаю, как они так по именами подобрались, но звать их по отдельности не было никакой нужды: они всегда были вместе, говорили, заканчивая друг за другом фразы, шутили одинаково, смеялись одинаково и даже выглядели тоже одинаково. Словом, для себя я их определил как просто Тёрнеров. Иногда они приглашали меня к себе на ужин и травили всякие смешные истории с работы — работали Тёрнеры на почте.
Сегодня они перехватили меня у двери, когда я вернулся из больницы, и стали приглашать на вечеринку. А стоило только сказать, что мне вдоволь хватило вечеринок в Калгари, так Тёрнеры в два голоса принялись меня уговаривать, уверять, что в Банфе буйных вечеринок не бывает, что все тут друг друга знают и что даже в «бутылочку» уже играть неинтересно, потому что все друг с другом по сто раз целовались. Они не дали мне переодеться, боялись, что я спрячусь и больше не выйду.
Так я оказался в большом доме длинного, очень громкого и абсолютно пьяного парня, чьё имя забыл буквально через минуту после того как услышал. Он сообщил мне, что пишет стихи и даже прочёл довольно пространное четверостишие, после чего предложил выпить и всучил бокал с прозрачной дурно пахнущей жидкостью и кубиками льда. Только сделав глоток, я понял, что это водка, и чуть не задохнулся — она прожгла во мне дыру. Хохоча во всю глотку, парень подсунул мне конфету, а Тёрнеры поспешили покровительственно утянуть меня знакомиться с разными людьми. Я отмечал про себя, как и в самом деле спокойна эта вечеринка и как всё это ничуть меня не занимает. Должно быть, так же я чувствовал бы себя и в Калгари, если бы не эта безвольная способность отражать чужие эмоции, словно зеркало. Я уже даже начал выдумывать, что бы такого внезапно «вспомнить» важного, дабы использовать как предлог уйти, но вдруг услышал, что хозяин вечеринки орёт у двери:
— А-авель!
Я машинально повернулся и увидел высокого парня с небрежно взлохмаченной тёмной кудрявой шевелюрой. Лицо его показалось мне выразительным, довольно ясно отражавшим эмоции, даже на расстоянии я мог определить, что он внимательно, но вместе с тем и немного устало слушает речь хозяина вечеринки и всё прекрасно понимает, потому что все эти слова ему уже давно знакомы. Его густые чёрные брови были разглажены, всё лицо спокойно и даже, я сказал бы, несколько томно, иногда он неспешно моргал, но при этом не сводил с собеседника глаз и один раз облизнул чётко очерченные губы, так что они стали влажными. Я силился разглядеть цвет его радужки, хотя и понимал, что с такого расстояния и при таком освещении это невозможно, но будто таким образом оправдывал для себя это бесстыдное разглядывание. Я совершенно перестал слышать протекавший вокруг меня разговор, словно увяз в гипнотической вибрации своего сознания, и вдруг меня будто прошибло током — Авель посмотрел прямо на меня, сначала довольно бегло, на секунду, будто уловил что-то постороннее, потом взгляд перескользнул на собеседника, но тут же, уже совершенно осознанно, вернулся ко мне. Это ударило мне в голову посильнее водки. Всё вмиг расплылось цветными пятнами, будто плеснули воды на акварельный рисунок, я быстро заморгал и отвёл глаза. Мне нужно было немедленно вписаться в разговор, но я совершенно не соображал, что вокруг меня говорили, так что, словно полный болван, прервал всех, спросив, где здесь туалет.
Добравшись до него, я умылся холодной водой. Не знаю, почему это меня так взволновало. Должно быть, дело было в этой кружке с цветами — что-то настолько простое, насколько и удивительное, будто в одном таком жесте раскрывалась вся красота души, и сейчас она соединилась в моём сознании с этим красивым лицом, и я уже не мог себе представить другого лица у человека, который просыпается в несусветную рань, чтобы набрать цветов и принести их в палату к своему младшему брату. Я ещё не нашёл в нём определённого сходства с Айзеком, но уже был уверен, что это именно тот самый Авель.
Стоит ли говорить, что уходить я передумал? Более того, я стал всячески вписываться в самые разные разговоры и даже снова что-то выпил, к счастью, не такое противное на этот раз. Украдкой я выискивал среди прочих Авеля, следил за ним и едва не прокладывал к нему путь, надеясь, что кто-нибудь увлечёт его в разговор, что он обольёт меня из своего стакана, да хоть что угодно, лишь бы нашёлся повод заговорить. Но всё было тщетно, и он даже ни разу не посмотрел в мою сторону. Я весь извёлся и хотел уже уйти, но Тёрнеры потянули меня играть в «бутылочку», потому что «ну хоть что-то новое». Я думал, что Авель играть в такое не станет, и ошибся — хозяин вечеринки притащил его и усадил рядом с собой, едва ли не напротив меня, и моё сердцебиение враз участилось.
Вокруг меня творилось веселье, но в кои-то веки мои собственные эмоции перевешивали — я ужасно волновался, словно нецелованная девственница. Бутылка обходила меня (и Авеля) стороной. Когда она оказалась в его руках, он задержал её ненадолго и обвёл присутствующих взглядом. Буквально кожей я почувствовал, что взгляд этот остановился на мне, но распознать его содержание не мог. Сердце у меня в груди теперь билось с такой силой, что я ощущал это всем телом.
Уж не знаю, совпало ли то, что бутылка указала на меня, или Авель умудрился как-то сделать это нарочно. Я поднял на него взгляд, он выглядел так же спокойно и томно, как и в момент появления здесь. И он так же спокойно подсел ко мне ближе. Я увидел цвет его глаз — такой же прозрачно-зелёный с густым тёмным ободком, как и у Айзека. Он коснулся моей щеки и слегка погладил большим пальцем. От него веяло теплом и едва уловимо пахло парфюмом. Я закрыл глаза, и он поцеловал меня, нежно и сладко, будто видел не в первый раз, а любил так мучительно. И да, в эти несколько секунд он в самом деле любил меня, безоговорочно и без всяких причин, как только и можно любить, словно не было иначе никакого смысла тратить время на поцелуй. Это опьянило меня, и в тот момент, когда Авель уже отодвигался назад, я ещё бесконтрольно тянулся ему навстречу, желая продлить это блаженное чувство.
Вон он — я. Раскрывшее объятия хрупкое существо, отчаянно жаждущее, чтобы его полюбили. Ах, Боже, я впервые в своей жизни не желал быть собой настолько явственно и мечтал, чтобы чья-то злость или радость выхлестнула всё это из меня.
Ещё до того, как подошла моя очередь крутить бутылку, я вышел из игры и поспешил уйти домой.
5.
В больницу к Айзеку я вернулся на следующее же утро. Хотел отнести ему «451 градус по Фаренгейту» Брэдбери, что привёз с собой. И да, было бы глупо скрывать, что я надеялся застать там Авеля. И я увидел его. Всего на каких-то пару секунд — он промчался мимо меня в холле, словно ветер, так близко, что можно было уловить запах свежей росистой травы от его футболки. И только то, как едва уловимо он задел моё плечо своим, могло свидетельствовать, что он, быть может, меня запомнил. Я обернулся и смотрел ему вслед, словно примагниченный.
В кружке теперь были другие цветы. А на следующее утро снова другие. И на следующее после следующего. Но все они были прекрасны. Как я ни пытался подобрать время утреннего визита так, чтобы застать Авеля в палате, всё равно каждый раз опаздывал. Я встречал его на улице, в холле, в коридоре, но всегда лишь на пару секунд, мне не хватало смелости сказать и слово. Однажды я спросил Айзека, во сколько же он всё-таки приходит.
— По-разному, — услышал в ответ и, конечно, не смог скрыть своей досады.
Айзек тут же рассмеялся.
— Я так и знал, что по утрам ты приходишь ради него!
Я почувствовал, как щёки мои вспыхнули, и поспешил ответить:
— Не только ради него. Мне приятно увидеть тебя в начале дня.
Я не мог юлить перед Айзеком. Это было для меня противоестественно. Уж не знаю, кто вообще смог бы прикрываться ложью перед хрупким, похожим на инопланетянина подростком, который прекрасно осознаёт близость своей смерти. Если только человек, глубоко увязший в собственных иллюзиях.
Я действительно скоро заметил, что по утрам Айзек был гораздо живее и общительнее, чем вечерами, когда он уже уставал и истощался лекарствами. Иногда он почти не разговаривал и только просил почитать книгу, а бывало, что его мучили боли, и я пытался всячески его отвлечь, хотя меня самого от этого одолевала тошнота или мигрень. Утром же, перед работой, я мог немного поболтать с Айзеком, расспрашивать о разном. Я узнал, что его родители были очень религиозными людьми — ярыми католиками («фанатиками», по мнению Авеля). Сейчас они много работали, чтобы оплатить лечение: отец на лесопилке, мама на нескольких разных работах. Я никогда так и не застал никого из них в больнице, оба бывали в разное время, между сменами, но на службе в церкви я распознал их сразу, интуитивно. Рослые и физически крепкие, но душевно истощённые, они держались близко друг к другу и яростно молились. Авель работал в местной газете (которую я вскоре стал выписывать). Меня поразила эта несхожесть между ним и его родителями. Они, казалось, воспринимали болезнь Айзека как Божью кару и всячески угнетали себя, стараясь вымолить прощение. Но Авель — нет, он будто увидел в этом обратное — повод жить до захлёба, всеми фибрами души. Думаю, Айзек, как и когда-то мама в моей семье, был единственным, что их связывало.
— Он тебе нравится, правда?
Этот вопрос оказался для меня неожиданностью. Я не смог бы ответить на него перед самим собой, но перед Айзеком это «да» сорвалось с моих губ раньше, чем я успел его осознать. Кажется, его это очень развеселило, ещё ни в одно утро он так много не улыбался. Он сидел на кушетке согнув колени, и жевал чернику из небольшой баночки, которую я принёс ему. Я, как и повелось, сидел по-турецки у него в ногах.
— Думаешь, он… — Я совершенно не представлял, как сформулировать вопрос.
— Ну не знаю. — Айзек посмотрел на меня прищурено. — У него, знаешь, сколько обожателей? Среди девчонок так вообще!
Он, конечно же, дразнился, но я мог себе представить, что слова эти недалеки от правды. У Авеля не просто было красивое лицо, не просто красивое тело, он таил что-то мучительно красивое и внутри себя. Я подумал, что нет, он никогда не выберет меня, и ощутил ноющую тяжесть в горле. Но Айзек вдруг перестал улыбаться и подтянул ноги ближе к себе.
— Если он тебе нравится, ты должен ему об этом сказать, Патрик. Просто сделай это, потому что я так прошу, ладно?
Мне стало трудно дышать, и я кивнул.
6.
В цветочном магазине Перрье был только один выходной — в воскресенье, из-за мессы. Все остальные дни старик открывал магазин, но мне разрешил не приходить и в понедельник. И как раз в один такой понедельник я впервые заговорил с Авелем.
Было совершенно неожиданно зайти в палату и увидеть его там. В кружке стояли свежие цветы, а он стоял у кушетки. На нём была голубая трикотажная шведка с белым узором, пара расстёгнутых пуговок обнажали шею и впадинку между ключицами. Я так растерялся, что еле-еле смог сделать несколько шагов от двери.
— Это Патрик, который рисует для меня горы, — сказал Айзек, улыбаясь.
К этому времени я уже принёс ему три акварельных рисунка, которые теперь висели напротив его кушетки.
Авель кивнул и, шагнув мне навстречу, коротко пожал руку, а я только и смог что раскрыть рот и сказать «привет».
— Ладно, мне уже пора, — тут же сообщил он низким томным голосом и поцеловал Айзека в лоб, погладив ладонью его гладкую макушку. — Завтра принесу тебе фотографии.
Он улыбнулся — лицо его было по-летнему беззаботно — и, помахав рукой, вышел из палаты. Айзек посмотрел на меня вопросительно и кивнул головой в сторону двери, так что я понял его без слов и, на ходу послав ему воздушный поцелуй, поспешил из палаты.
— Авель! — крикнул я, выбежав на улицу.
Он уже садился на велосипед, но остановился и поднял голову. Признаюсь, от этого откровенно прямого взгляда я сначала чуть не струсил. Но упускать возможность было никак нельзя, и я шагнул ближе. Как же у меня внутри всё дрожало!
— Мы могли бы… когда-нибудь встретиться… пожалуйста?
Мой голос ещё не звучал умоляющим, и это было хорошо. Я подумал, что смог: расслабься и выдохни. Но всё оказалось не так просто. Лицо Авеля было почти таким же, как и в тот вечер: спокойное, разглаженное, оно выражало полную открытость и готовность слушать. Он только моргнул, молча ожидая продолжения. И тогда я сказал это.
— Ты мне нравишься, Авель. Очень… — Мои ладони сами собой легли на руль велосипеда в непозволительной близости от его ладоней. Я чувствовал, как расширяется моя грудь от частого глубокого дыхания. — И мне нравится, как ты целуешься… Я никак не могу перестать думать… о тебе.
Это случилось. Одним своим взглядом он вытянул из меня всё, что я так хотел и так боялся сказать. Я смотрел на него своими распахнутыми оленьими глазами, мои губы тронула лёгкая улыбка, и я повторил уже вполне умоляющим тоном:
— Пожалуйста?..
Авель не отводил глаза ещё секунды три, а потом взглянул на наручные часы и сказал:
— Ладно, поехали.
Вот так просто. Я неровно выдохнул весь воздух из лёгких и сморгнул с глаз расползающиеся краски. Сел на багажник и осторожно взял Авеля за плечи, снова ощутив исходящее от его тела тепло. Пахло от него утром: травой, молодой хвоей и, может быть, немного тем, что он ел на завтрак — круассанами с кофе. В дороге мне приходилось преодолевать мучительное желание зарыться носом в его красивые тёмные волосы. Ехали мы быстро. Моя макушка вся взлохматилась.
— Куда мы едем? — спросил я.
— На Минневанку.
Насколько я знал, от Банфа до озера было километров тринадцать. Авель управлял велосипедом умело, гладко, будто ездил на нём всю свою жизнь, что наверняка и было правдой. Я и сам уже подумывал на следующий год к весне обзавестись велосипедом, а пока что доставлял цветочные заказы на старом «Фордике» мистера Перрье.
Доехали мы быстро. Как мне показалось, это заняло меньше получаса. Я глазел по сторонам — природа завораживала. А от вида озера у меня и вовсе захватило дух. Окружённое горами и смешанным лесом, оно тянулось вдаль на долгие километры, так что обозреть его с одного места не представлялось возможным. Вода в нём была самого настоящего бирюзового цвета, прозрачная. Я застыл на месте, Авель обернулся, и его губы растянулись в улыбку. В этот момент он напомнил мне Айзека.
— Идём, — и он поспешил вперёд.
У берега копошился мужчина с выкрашенной в голубой цвет лодкой. Авель помахал ему и крикнул:
— Bonjour!
Тот поднял голову и улыбнулся, оставил свои дела, отряхнул о рубашку руки.
— Bonjour!
Он пожал ладонь Авеля.
— Я с другом, ничего?
— Ничего, лодка у меня большая.
Они разговаривали по-французски, и это напомнило мне, как мы общались в магазине с Перрье, он переходил на английский только в разговоре с посетителями, да и то не со всеми. Я тоже пожал руку мужчины, она была крепкой и грубой.
— Bonjour.
Его звали мистером Бенаром, но лучше было называть его просто Бенаром, потому что так он привык. Он был невысоким и коренастым, на голове носил английскую кепи бежевого цвета.
Мы забрались в его лодку и неспешно выплыли на середину озера, Бенар осторожно грёб одним веслом. Я опустил ладонь в воду, она была ледяной. Сидя у узкого конца лодки, я наблюдал за тем, как Авель и Бенар тихо переговариваются. Иногда они совсем замолкали, чтобы не пугать рыбу. Бенар ловил форель на спиннинг, используя в качестве приманки кусочки сыра. У него получалось делать это как-то абсолютно спокойно. Когда начинало клевать, он улыбался и ловко подтягивал леску, только иногда приподнимаясь и упираясь коленом в край лодки, а потом вылавливал форель рукой, осторожно вынимал крючок и отправлял рыбу в небольшую камеру со льдом. Снова науживал кусочек сыра и забрасывал леску в воду. Проходило двадцать минут, и он брался за весло, чтобы сменить положение лодки.
Меня очаровало спокойствие Бенара, умелость его рук и поразительная тишина вокруг, всюду. Я достал из рюкзака скетчбук и сделал несколько быстрых акварельных эскизов озера. Иногда я улавливал на себе изучающий взгляд Авеля, иногда наши взгляды встречались, это и волновало, и радовало меня одновременно. Иногда Авель доставал из кармана телефон и делал снимки. Но большую часть времени он был погружён в происходящее, словно ему претила роль наблюдателя, он не хотел довольствоваться ей ни на миг. Я заметил на его лице спокойное блаженство, когда леска отправлялась в воду и наступал момент тишины, можно было наслаждаться развернувшимся перед глазами видом — изредка он обращался в Бенару, и я даже не мог слышать его слов, так тихо он говорил, но вот начинало клевать, и ровно в этот момент — а ведь он ещё не мог этого знать, только уловить интуитивно по едва слышному плеску воды и движению руки Бенара — на его лице тоже вспыхивала улыбка, и он поворачивался, выглядывал за борт, готовый помочь в любую секунду, а потом разглядывал рыбу. Это было удивительно — то, как он умел жить свою жизнь.
Если к этому моменту я ещё не готов был признать, что влюблён по самую макушку, то не хватало мне ещё самой толики, и немного погодя Авель дал её мне. Это случилось, когда мы уже выбрались на берег. Бенар поймал четыре крупных форели, и ещё одну, поменьше, поймал Авель, когда пробовал порыбачить. Бенар пригласил нас к себе домой на обед, сказал, что его жена запекает форель просто отменно. Пока он управлялся с лодкой, Авель склонился к кромке воды и ополоснул лицо, а потом сказал:
— Идём.
И взял меня за руку. Его ладонь была влажной и холодной после воды, но он не отпускал меня, вёл за собой, по всему телу у меня расползались мурашки, и я чувствовал себя влюблённым до головокружения.
Мы загрузили велосипед на пикап Бенара. В дороге я слушал их разговор с Авелем, чувствовал прикосновение его тёплого плеча, и мне хотелось закрыть глаза от удовольствия.
Дом, к которому мы приехали, ютился на самой окраине Банфа, у его крыльца буйно цвёл большой куст нежно-розовых роз. Авель провёл по лепесткам кончиками пальцев, а я повторил за ним. Миссис Бенар при виде нас сначала всплеснула руками, на ней был отороченный кружевом передник.
— Опять кого-то привёл! — воскликнула она.
Авель рассмеялся — у него был мягкий, приятный смех — и сказал, что он из газеты: пишет очерк о её муже, а я вызвался помочь ей на кухне, так что она тут же оттаяла. В этот момент мне жутко захотелось, чтобы она подумала, будто мы пара, и эта мысль меня едва не возбудила. Я был с ним вместе всего несколько часов, даже не наедине, но за это время узнал о нём больше, чем мог бы узнать, если бы мы просто сидели и разговаривали. Это было красиво.
Обед прошёл очень живо. За столом к нам присоединилась дочка Бенара, и пока я с удовольствием нянчился с её маленьким сыном, они с миссис Бенар охотно отвечали на вопросы и рассказывали истории. На какое-то время мы будто стали частью их семьи. Таких простых семейных посиделок в моей жизни не было больше десяти лет.
После Авель отвёз меня домой на велосипеде. Когда я назвал свой адрес, он обернулся ко мне и спросил:
— Ты живёшь у леди Розетты?
Он рассказал мне, что леди Розетта — его главный информатор в этом городе. Стоило заскочить к ней с парочкой пирожных — и можно было набраться тем для газеты на месяц вперёд.
Теперь мы были с ним вдвоём, Авель говорил со мной, и мне ужасно, ужасно не хотелось с ним расставаться. Я зажмурился и уткнулся носом ему в шею. Повторял про себя: спасибо, Бог, спасибо, Бог. И спрыгнув с велосипеда у самой двери в свою квартиру, я сказал спасибо и ему тоже. Я стоял, положив ладони на руль, наши пальцы соприкасались, его лицо было мучительно близко, я так хотел его поцеловать, так хотел, но не решился.
7.
Вечером следующего дня Айзеку было плохо. Я читал ему «Марсианские хроники» Брэдбери, но сидел не у него в ногах, как обычно, а рядом с ним, прислонившись спиной к подушке. Я приобнимал его одной рукой, его голова лежала на моём плече, и рубашка скоро стала влажной от его слёз, но он молчал, ни разу не прервав моего чтения, только иногда впивался пальцами в мою руку, и тогда мой голос срывался — горячая волна прошивала позвоночник и ударяла в голову. Меня поражала сила этого ребёнка, сила, с которой он справлялся с этой болью, и в этот вечер я чувствовал страх за него. Не должен был, потому что с самого первого дня знал о безысходности его диагноза, но всё равно чувствовал. Я боялся, что однажды приду сюда, а его уже не будет.
К счастью, обезболивающее возымело хоть какое-то действие, и Айзеку удалось уснуть, но я ещё оставался с ним, просто гладил его по плечу и смотрел в окно. Мне было дурно, и я боялся, что если встану, меня стошнит прямо тут.
К тому же я ждал Авеля. Утром мы пересеклись с ним в холле, как это случалось и раньше, но на этот раз, проходя мимо, он проскользнул пальцами по моей руке, а я, улыбнувшись, нашёл в себе смелость за него ухватиться, и тогда он приблизился и сказал мне на ухо так близко, что я ощутил на коже его дыхание:
— Заберу тебя отсюда вечером.
Его пальцы выскользнули из моих, а я ещё с минуту простоял на месте, пытаясь справиться с жаром, охватившим тело.
Теперь он вошёл в палату осторожно, прикрыл дверь, посмотрел сначала на меня, а потом на Айзека, и с его губ сорвался неровный вздох. Когда я аккуратно выбрался с кушетки, то увидел, как Авель мягко поправляет подушку, как укрывает брата одеялом, и в этом было столько нежности, что в горле у меня стало больно, я подумал, что сейчас упаду на колени и разрыдаюсь, так что я поспешил из палаты в уборную. Там меня всё-таки стошнило, я умылся холодной водой и прополоскал рот.
В холле я увидел Авеля одного. Он взволнованно перебирал пальцами, взгляд его был рассеян, и я понял — это была и его эмоция тоже. Мне хотелось обнять его, но я снова не решился, только взял за руку.
Разговаривать не хотелось, и мы просто ездили по городу на велосипеде. Авель разгонялся всё быстрее и быстрее, а потом отпускал педали, и мы будто летели по воздуху. Я обхватил руками его грудь и прижимался щекой к спине, хотел разделить эту острую жажду жизни, напитать ею полную грудь. Постепенно мне стало лучше, и я смог свободно дышать.
Когда стемнело, мы приехали к берегу Боу, это мелководная река, которая пересекает город. Легли на траву и смотрели на небо. На нём, на нашу удачу, не было ни одного облачка, только бесконечная бриллиантовая россыпь звёзд, от которой просто захватывало дух. Авель рассказывал мне о созвездиях. Я, кроме Малой и Большой Медведиц, ничего толком и не знал, и он показал мне Орион, Кассиопею, Гончих Псов и Волосы Вероники. Иногда он брал мою руку и рисовал ей по небу, обводя созвездие, и мне от этого становилось совсем легко. Но в моей груди ещё хранился след острого, едва сдерживаемого рыдания, и думаю, что в его тоже. Я хотел сказать, что понимаю его чувства, и в то же время не хотел обрывать исцеляющую лёгкость нашей близости на этом берегу. Может быть, он и без всяких слов знал обо всём и потому оставался сейчас со мной — не нужно было говорить о чувствах, подбирать слова, чтобы поделиться ими. Мне казалось, что мы лежим не просто плечом к плечу, а сердцем к сердцу, душой к душе, и несмотря ни на что я чувствовал себя счастливым.
8.
Была такая несусветная рань, что я сначала подумал, будто это птица и натянул плед на голову, чтобы дальше спать. Но звук повторился. Цок — что-то стукнуло в стекло снова. А потом ещё раз, и ещё, пока я не поднял голову и не разглядел, что в закрытое окно летят мелкие камушки. Пришлось выбраться из постели и открыть его.
Я увидел Авеля. На нём снова была трикотажная шведка — на этот раз насыщенно малиновая с несколькими продольными полосами. Волосы были разлохмачены и спадали на лоб. Он выискивал очередной камушек, но, услышав, что окно открылось, выпрямился и посмотрел на меня с улыбкой. Он сказал только:
— Привет, — а сердцебиение у меня уже так участилось, что я мгновенно проснулся.
— Привет. Что ты делаешь? — Я облокотился на раму.
— Забираю тебя с собой.
Я собрался за пять минут.
Всюду ещё стояла сонная тишина, когда мы выехали. Нам почти не встречались прохожие. Было прохладно, но тепло Авеля согревало меня. Я не спрашивал, куда мы едем, блаженная нега окутала моё тело с головы до ног, я готов был ехать куда угодно, лишь бы только Авель оставался рядом.
Мы приехали к Боу, но на этот раз со стороны водопада. Он был каскадным, невысоким, но бурным и создавал скопление воды, из-за которого образовалось единственное глубокое место во всей Боу. Здесь проходил туристический маршрут и обычно было полно людей, но сейчас ничего, кроме бурлящего водопада, не нарушало тишины. В свете раннего утра и в такой непривычной пустоте место выглядело удивительно. Слева — размывший горную породу водопад Боу, справа — поросшая лесом гора с двумя острыми вершинами, а сзади — ряды высоких сосен и пихт, из-за которых на возвышении выглядывали башни похожего на замок отеля.
Авель опустил велосипед и начал быстро раздеваться. Я понял, что он собирается окунуться в воду, и по телу у меня пробежали мурашки. Он обернулся и рассмеялся.
— Трусишь?
Конечно, ведь вода была ледяной. У меня перехватило дыхание. Но он уже снимал шведку, и вид его обнажённой спины вызвал у меня истомное желание поддаться. И я разделся тоже. Авель взял меня за руку. Берег здесь был каменистым, легко можно было пораниться, но он точно знал куда ступать и вёл меня за собой — должно быть, он бывал здесь часто, если и вовсе не каждое летнее утро.
Это было невероятно. Сначала мы ступали осторожно, и холод пронимал тело цепкими ледяными волнами, я крепко сжимал руку Авеля и дышал глубоко и часто, буквально глотая воздух, ощущал себя остро, всего разом от кончиков пальцев до кончиков волос. Это чувство было чем-то средним между испугом и восторгом.
А потом вода накрыла меня с головой и стало тепло.
Мы выбрались обратно на берег довольно скоро, я ни на секунду не выпустил ладони Авеля из своей, пока не ступил на ровную поверхность. Он достал полотенце из пристёгнутого к велосипеду рюкзака и отдал его сначала мне, а потом вытерся сам. Быстро одевшись, я вытряхивал влагу из кудрей. Меня не оставляло это чувство очень ясной осознанности. Казалось, будто мой жизненный механизм запустился на полную катушку.
— Ты сумасшедший, — сказал я Авелю, и он рассмеялся.
Потом мы поехали в кафе, где он обычно завтракал. В это же самое кафе я зашёл в свой первый день пребывания в Банфе, и официантка была та же самая — Дорис. На самом деле кафе ещё было закрыто — разумеется, в такую-то рань — но она открыла нам, когда Авель постучал в стеклянную дверь.
— Ты гляди-ка! — воскликнула она, оглядывая нас обоих. — Два любителя ретро встретились.
Надо же, прошло уже почти два месяца, а она всё ещё меня помнила. Авель на секунду взглянул на меня. Что-то вроде удивления или любопытства было в этом взгляде. Дорис сразу принесла нам две порции круассанов, они были горячими. Наверное, к этому времени только они и были готовы. Она спросила, что я буду пить, и я повторил за Авелем — он пил кофе со сливками. Это утро было полностью его, он открывал для меня свою жизнь, и я хотел в этом раствориться.
— Что будем слушать сегодня? — дальше спросила Дорис, кокетливо переводя взгляд с меня на Авеля.
Он взглянул на меня — глаза его улыбались — и ответил, что сегодня мы будем слушать Дина Мартина. А когда заиграла «That's amore», он буквально промычал от удовольствия, чуть прикрыв глаза, и поднялся из-за стола, чтобы пригласить Дорис потанцевать. Он кружил её по кафе, а она смеялась. Я жевал свой круассан, пока он был ещё тёплым, и не сводил с них глаз. Думал: сегодня я буду целовать его. Целовать, целовать, целовать. Это всё, о чём я мог думать теперь. Я смотрел, как он облизывает губы, сделав глоток кофе, и мои собственные губы невольно размыкались. Должно быть, он замечал всё это. Он смотрел уже знакомым мне прямым откровенным взглядом, будто испытывая меня.
Мы поехали собирать цветы. Оставили велосипед и в гору поднимались уже пешком. Когда прошли достаточно далеко, Авель повернулся ко мне:
— Жив? — спросил он.
— Никогда ещё не чувствовал себя настолько живым, — ответил я честно.
Он остановился, позволив мне отдышаться.
— Никогда? Что же тебе мешало?
— Я не знаю. Я даже не думал, что так бывает. До встречи с тобой я не знал, что жизнь может быть такой красивой.
— Ты никогда не пробовал отпустить себя и делать только то, что тебе хочется?
— Думаю, нет, не настолько.
— Чего тебе хочется больше всего прямо сейчас?
— Поцеловать тебя.
Я ответил, не задумываясь, и в висках у меня застучало. Он смотрел на меня всё так же прямо несколько секунд — я думал, что умру на месте — а потом отшагнул назад и, прислонившись спиной к дереву, сказал:
— Так поцелуй меня.
У меня дрожали колени, когда я подходил. Но, едва остановившись, я поцеловал его сразу же, не позволив себе задуматься ни на секунду. Я боялся, что он не ответит, что решит меня помучить, но, конечно, он не стал бы растрачиваться на безответные поцелуи, только не он. Его рука легла мне на шею, я снова ощутил себя желанным и вконец потерял над собой всякий контроль, едва не набросившись на него. Поцелуй получился безумным — голодным, вязким. Возбуждение тягуче разливалось по сосудам, наполняя всё моё тело, я жаждал дать Авелю больше, показать, насколько он прекрасен для меня, и мои руки сами потянулись к его ремню.
Я опустился перед ним на колени. Его член уже стоял, и я взял его в рот.
— Вот что значит — полностью отпустить себя... — прикрыв глаза, тихо, почти шёпотом сказал Авель, и с его губ сорвался стон. Он положил ладонь мне на затылок и слегка подался вперёд, отчего по моему телу прошлась обжигающая волна возбуждения. Не помню, чтобы когда-нибудь, полностью осознавая себя, я делал что-то настолько сумасшедшее. Авель с самой первой встречи сумел открыть во мне настоящее, и теперь я перестал этого бояться, мне больше не хотелось это вытравить, я жаждал любви в полную силу, и не было лучшего способа получить её, чем отдать первым.
Приходя в себя, мы немного посидели у подножья дерева. Авель, запрокинув голову, не открывал глаз, а потом резко распахнул их и сразу встал, молча подал мне руку. Мы почти не разговаривали, только иногда он рассказывал о растениях, которые нам попадались, а когда мы нашли небольшое скопление лютиков, собрал букет и заправил мне за ухо один цветок, отодвинув назад ещё немного влажные кудри.
Когда мы вошли в палату Айзека, он после вчерашнего приступа выглядел более болезненно, чем обычно, но при виде нас двоих заулыбался.
— Вы сделали это! — воскликнул он и получил щелчок по носу от Авеля, но тут же добавил ещё: — Теперь как приличные люди вы обязаны пожениться.
— Кто сказал, что мы приличные люди?
Моё лицо горело, и я поспешил сменить тему.
— Как ты себя чувствуешь?
— Так будто скоро умру.
Я не знал, шутка это или нет. Лицо Авеля было серьёзным. Он присел на край койки возле подушки и поцеловал брата в макушку.
— Я вас очень люблю, ребята, но это херня начинает быть невыносимой.
Теперь я понял, что Айзек говорит серьёзно. В горле моём защемило от мысли, что смерть — это его единственная возможность избавиться от боли. Авель понимал это тоже, и никаких нелепых слов утешения никто из нас не сказал. Вместо этого мы решили прогуляться и усадили Айзека на инвалидное кресло. Покатали его по больнице и двору. Он рассказывал, как они с Авелем провели предбольничный месяц: как сняли моторную лодку и вдвоём проплыли всю Минневанку, как запустили воздушного змея, а он оторвался и улетел, как устроили дома почти-взрослую вечеринку с пивом и ночь ужастиков, как уехали в Калгари и катались на метро туда-сюда. Эти истории были до краёв полны жизни, и они были самой жизнью. Жизнью, воспоминания о которой Айзек теперь бережно хранил. Никто не смог бы дать ему больше, чем дал Авель.
Мы отвезли Айзека обратно в палату, когда было пора уходить. Авель уже опаздывал, поэтому мы прощались у велосипедной стоянки. Я отчего-то вдруг разволновался, не хотел его отпускать.
— Ты не думаешь, что я немного… поторопился?
Он понял, о чём я, сказал:
— Иди сюда, — и прикоснулся кончиками пальцев к моему подбородку.
Он хотел меня поцеловать, но мы были на виду у всех, и я отодвинулся. Его лицо тут же стало серьёзным, он поставил ногу на педаль, прокрутил её и уже проехал около метра, когда я сорвался с места и преградил ему путь.
— Подожди, пожалуйста.
Не мог допустить, чтобы он вот так уехал. Ведь на самом деле насколько было важно, что подумают прохожие? То, что подумает обо мне Авель, значило для меня гораздо больше. Я поцеловал его. И уезжая, он улыбался.
9.
Это был последний светлый день Айзека. Дальше болезнь прогрессировала, и он только угасал, перестал улыбаться и всё меньше и меньше разговаривал. Авель позвонил мне и сказал, что родители теперь будут больше времени проводить в больнице, и мы откорректировали мой режим — теперь я приходил только под конец вечера на час или два, в зависимости от того как быстро Айзек засыпал. Конечно, семья сейчас была для него важнее, так было правильно, но я всё равно не мог отказаться от того, чтобы приходить хотя бы ненадолго, прикипел сердцем к этому ребёнку, и не мог не думать о нём.
Это были непростые дни. По утрам я теперь заходил в церковь, чтобы немного посидеть там и поговорить с падре. Меня постоянно мучила одна мысль: все мы так боялись смерти Айзека, что эгоистично желали продлить его жизнь, забывая при этом и о продлевающихся вместе с тем страданиях. Но даже в ситуации столь неизбежной бороться с эти страхом было так непросто: казалось, что нечем будет заполнить образовавшуюся пустоту. Я просил падре помолиться со мной о том, чтобы Бог даровал Айзеку покой, и это помогало. Я молился и когда сидел рядом с ним на кушетке. Иногда мне становилось так дурно, что я уходил в уборную, соскальзывал на кафельный пол, и слёзы сыпались из моих глаз.
Днём я мог забыться в работе. Магазину сделали большой свадебный заказ, и я посвящал ему много времени: рисовал эскизы, делал пробные букеты и согласовывал их с молодой парой, они оказались довольно забавными и постоянно придумывали что-то новое, ещё и ещё, а я был только рад помогать. Перрье тоже было доволен, его магазин обретал популярность.
Но разлука с Авелем меня мучила, в эти дни мы не виделись, я не решался просить его о встрече, казалось, что это будет неуместно. Каждый день, заходя в палату, я первым делом видел свежие цветы в кружке как символ его любви и незримого присутствия. Это было как маленькая встреча с ним.
Он позвонил мне сам, вечером в воскресенье, сказал, что ждёт меня в баре, и я примчался туда сразу из больницы. Я так хотел его видеть, его близость была мне так необходима, что, наплевав на всё, я крепко обнял его и поцеловал в щёку в полном людей зале, а он, повернувшись, поцеловал меня в губы. Это помогло мне больше, чем что бы то ни было, я враз почувствовал себя так хорошо, что мне захотелось улыбаться просто так. Я снова ощутил его мощную жизненную силу, которая, подобно электрическому разряду, встряхивала всё нутро.
Мы немного посидели в баре, выпили по паре бокалов вина. Я был безмерно благодарен Авелю за его умение сполна проживать настоящий момент, быть всецело здесь и сейчас не только телом, но и мыслями. Мы не говорили ни о чём грустном, он рассказал мне об интересных проектах на работе, о людях, которых встречал в эти дни, а ещё о том, как утром спас перепуганную лисицу, застрявшую в кусте кизила.
— Мне показалось, что она скорее предпочла бы остаться в этом кусте навечно, чем принять мою помощь. Когда она поняла, что свободна, то так драпанула…
Мы смеялись. Нам было хорошо. Всё это было нашей жизнью, она не могла сузиться до чего-то одного. Мы ведь тоже могли умереть в любой момент, и что тогда? Как остро я понимал это сейчас!
Потом Авель предложил поехать ко мне, и мы взяли такси. Я показал ему квартиру. Хотя в сущности она была такой же, как и у леди Розетты, даже мебель отличалась не так уж сильно, я всё же наполнил её и собой: книгами, рисунками, цветами; купил и разбросал по диванам и креслам несколько разных пледов и подушек, и постепенно квартира стала моей в большей степени.
Я ужасно волновался от мысли, что Авель был здесь, у меня дома, что мы остались вдвоём вдали от всех посторонних глаз и что впереди у нас целая ночь. Я ещё болтал что-то отвлечённое, когда он вдруг спросил:
— Мы будем обсуждать твою квартиру или заниматься любовью?
У меня перехватило дыхание. Я шагнул ему навстречу.
— Заниматься любовью… пожалуйста…
Я касался его лица кончиками пальцев, отводил назад прекрасные тёмные кудри, зарывался в них ладонями. Мы долго и сладко целовались, неспешно избавлялись от одежды, растягивали каждый миг, чтобы выбрать его до дна. Он уронил меня на кровать, жадно обхватил ладонями бёдра, но тут же властность сменилась нежностью, ладони скользили по коже, а губы покрывали поцелуями моё тело. Я никогда не считал себя красивым, но стесняться тела, которое Авель так откровенно любил, я просто не мог. В его объятиях я не только был самим собой во всей полноте и осознанности, но я был и лучшей версией себя, я был любимым и я сам любил, до умопомрачения, так что хотелось выразить это всем телом, в поцелуях, ласках, в движениях бёдер навстречу, в безудержных стонах. Я позволил этому чувству овладеть мною полностью, каждой клеткой моего существа, и за эту ночь я испытал несколько оргазмов, пока наконец не достиг полного экстатического отрыва от земли.
Продолжение в комментариях...
@темы: мои писульки
23.02.2018 в 19:56
Айзека не стало во вторник. Это случилось поздно вечером, когда я был с ним. Он сам, едва собравшись с силами, попросил меня остаться и не звонить никому из семьи. Не хотел, чтобы они видели. Я, конечно, понимал это и, несмотря на тяжесть в груди, был рад разделить с ним это время и эту боль — ведь лучше было, чтобы рядом оказался тот, кто его любит. Я держал его холодную ладонь всё то время, что сидел рядом на кушетке, пока в конце концов внутри меня не осталась только моя собственная боль — и будто ничего больше, она зияла посреди пустоты.
Я осторожно встал с кушетки и поцеловал Айзека в макушку, повторив то, как это всегда делал Авель.
Я совершенно не ожидал увидеть его в коридоре, когда вышел из палаты. Он сидел на кресле, опустив голову, лицо его было залито слезами. Должно быть, ему позвонила медсестра, но он не стал заходить в палату, поняв, что этого не хотел бы сам Айзек. К тому же наверняка знал, что не справится с эмоциями. Он обнял меня так отчаянно, так крепко, что застывшая боль обрушилась во мне водопадом.
— Спасибо, что остался с ним, — сказал Авель, а я гладил его по волосам и целовал в висок, повторял:
— Ему больше не больно, ему больше не больно…
Мы долго сидели в этом коридоре вдвоём, не выпуская друг друга из объятий.
Большинство людей на похоронах я не знал. Только некоторых встречал в церкви. Я всё время держался возле Авеля, он был напряжён и взволнован, нервничал, когда к нему обращались, особенно для того чтобы высказать соболезнования, поэтому я молчал и только иногда гладил его по плечу. Тем не менее, с ним мне было относительно спокойно, я легко мог дышать, но стоило только приблизиться его матери — её лицо было бесцветным и осунувшимся — как моё горло тут же туго стягивало, и я начинал задыхаться. Она всё время плакала. Отец держался мрачной молчаливой статуей.
После молитвы, когда падре спросил, хочет ли кто-то сказать прощальные слова, я почувствовал, что Авель не может собраться с силами, и решил ему помочь, сказать первым. Я вышагнул вперёд и заговорил.
— Когда я записывался в волонтёры, мне сказали, что я должен заботиться о своих подопечных, но не привязываться к ним, потому что они будут часто меняться. Но с Айзеком я нарушил это правило и полюбил его почти сразу же. Он покорил меня силой своего характера и удивительной добротой. Я был рядом с ним в его последние минуты. Ему было очень тяжело, но он оставался сильным до конца. Сейчас мне больно от того, что его больше нет с нами, но в то же время я испытываю и радость — он избавился от этой боли, и его душа обрела покой. Мы любим тебя, Айзек, и будем хранить в своих сердцах, пока живы.
У Авеля в руках были цветы, несколько нежно-сиреневых крокусов. Он говорил недолго, и голос его был при этом нетвёрдым.
— Я помню Айзека с самого его рождения. Я счастлив, что он был в моей жизни, потому что никто другой не приносил в неё столько радости. Он научил меня жить. Прости нас, Айзек, за то что это случилось с тобой… И спасибо, что был с нами.
Он осторожно положил цветы к остальным и отошёл назад. Взял меня за руку, и так мы стояли до конца церемонии. Однажды он сжал мою ладонь так сильно, что я почувствовал боль — в этот момент его мама хотела сказать что-то, но не смогла сдержать рыданий.
Позже, когда мы ехали обратно в машине, я спросил Авеля, почему он злится на маму.
— Она чокнутая религиозная фанатичка, Патрик, — сказал он. — Во время учёбы в Ванкувере я мог приезжать домой только на каникулы. Я просил: мама, у Айзека что-то со здоровьем, своди его к врачу. Она ничего мне не сказала. Пыталась лечить его какими-то средствами, молитвами, пока не стало поздно. Он умер из-за неё. Из-за них обоих. И из-за всех, кто их поддерживал.
Эти слова прозвучали так жутко, они ввергли меня в смятение, я не знал, как выразить своих чувств, поскольку понимал, что Авель не стал бы говорить подобного, если бы не был в этом уверен. Но он тут же сказал то, что поразило меня ещё больше.
— Не бойся, я никогда им этого не скажу.
Я не мог себе даже представить — казалось, это было шире всех моих возможных представлений о доброте — какую силу духа нужно было иметь, чтобы уметь сдерживать в себе подобную боль. Ведь это действительно уже никому не смогло бы помочь, а только сеяло бы горечь, словно яд. Я поцеловал его ладонь. Он вздохнул и оставил голову у меня на плече.
— Спасибо, что заговорил первым. Я думал, что мне не хватит сил.
Поминки проходили в доме. Это был небольшой двухэтажный дом с чердаком, обставленный довольно скромно. Кое-где висели картины с религиозными сюжетами, я не стал сильно осматриваться, для этого было не время.
Мы с Авелем немного поели, он не отнимал взгляда от тарелки. Казалось, что его нервировала собравшаяся публика, и я убедился в этом чуть позже, когда оставил его, чтобы отойти в уборную. По возвращении я увидел, как он стоял, уткнувшись стиснутыми губами в ладонь, и слушал какую-то даму, которая, судя по всему, высказывала ему свои соболезнования и сожаления. Я не мог понять, насколько искренним было выражение скорби на её лице, но Авель разобрался с этим довольно скоро. Он опустил руки и весьма громко сказал:
— Да идите вы к чёрту!
Дама оторопела, а он продолжил.
— Вы вообще кто? — Потом повернулся к кому-то ещё, поскольку все тут же уставились на него, замолчав. — А вы? Вы, простите? Кто-нибудь из вас вообще интересовался Айзеком, пока он был жив? Кто-нибудь приходил к нему в больницу или хотя бы звонил сюда, чтобы узнать, как у него дела? Почему вы вспомнили о нём только сейчас и кому вообще пытаетесь здесь помочь своим деланным сочувствием? Самим себе?
— Авель, прошу, не надо… — Это была его мама.
Я поспешил взять его за руку и увести из дома. Покрывал его лицо короткими поцелуями, сцеловывал слёзы с щёк и умолял успокоиться. Мой любимый, мой милый Авель, как жаль, что лучших из нас жизнь так неистово закаляет страданием. Я так хотел бы, чтобы ты не знал ничего, кроме радости, но смог ли бы тогда её ценить?
Мы сели на велосипед и уехали прочь от дома. Я держался за плечи Авеля и зарывался носом в его кудрявый затылок, как мечтал в тот первый день, когда мы ехали вот так вместе. И как и в тот день, мы приехали на Минневанку. Остановились со стороны пристани — здесь сдавали в прокат маленькие прогулочные катерки — и ступили на её дощатую поверхность. Авель стянул кеды и носки и шёл босиком. Никого, кроме смотрителя катерков, здесь сейчас не было, он сидел на стуле возле своей будочки и, кажется, дремал.
Озеро, огибая горы, величественно раскинулось здесь во всю ширь гладкой, зеркальной поверхностью, вода отражала голубое, подёрнутое облаками небо.
— Прыгнем? — спросил Авель и повернулся ко мне.
Сердце у меня забилось в горле. И подумать было невозможно, что он говорит серьёзно, но он смотрел на меня горящими глазами.
— Ты сошёл с ума.
Руки у меня дрожали, когда я разувался. Мне было жутко страшно, на самом деле. Я бы мог отговорить его. Я бы мог сказать, что не стану этого делать, и думаю, он бы даже не обиделся. Но я позволил ему крепко сжать мою ладонь. Я бы вынул из своей груди сердце и отдал ему.
— Готов?
— Нет.
Мы побежали и так с разбега, не затормозив ни на йоту, с криком прыгнули в абсолютно ледяную воду, погрузившись в неё по самую макушку. Смотритель, должно быть, свалился со своего стула. Вынырнув, я, кажется, выматерился. Во мне будто открылось сразу несколько новых органов чувств, будто сама душа стала органом — так остро я ощущал всё и внутри, и снаружи себя. Авель смеялся, и скоро я смеялся тоже. Даже не представляю, как нам удалось выбраться на берег, не утонуть там, но потом мы валялись на траве мокрые, целовались и целовались, словно ненормальные, и никак не могли остановиться.
Я вспоминаю, как Айзек попросил меня сказать Авелю, что он мне нравится, как серьёзен был его голос в тот момент, будто он считал это по-настоящему важным, и я понимаю, что именно этого он хотел для нас: чтобы мы продолжали жить в полную силу вопреки всему. Так что, пожалуй, это был самый лучший способ попрощаться.
23.02.2018 в 19:56
Помню, как треснул мой мир, когда не стало мамы. Трещина прошла прямо посреди квартиры, разделив семью на отдельные кусочки. Сразу вскрылась наша ненужность друг другу, отец стал проводить много времени в барах, квартиру заполняли друзья брата, они подшучивали надо мной, называли педиком, а он говорил просто: иди уже, Падди. Только мама могла всё это сдерживать.
Думаю, дома у Авеля произошло то же самое. Так я объяснял для себя все трудности, с которыми мне пришлось столкнуться. Это проявилось не сразу, около двух недель прошло довольно ровно, а потом он резко стал сам не свой. Он словно угас, его тяга к жизни вдруг сдала назад. Это было похоже на то, как тормозит поезд — медленно, но неумолимо сбавляя обороты. Будто эти две недели он держался на последнем запасе сил, и тот в конце концов начал иссякать. Даже в здоровье Авеля это проявилось. Никогда раньше я не видел его усталым, никогда раньше в его присутствии я не ощущал такой слабости, но сейчас это случалось всё чаще.
Он действительно много работал, писал ночами, его имя в газете появлялось чаще других. Я читал его материалы — очерки, репортажи — и в них узнавал настоящего Авеля, наполненного жизнью до краёв, чуткого к малейшим изменениям. Таким же он был, и когда мы занимались любовью, его жажда доводила меня до исступления, и я отдавал ему всё больше и больше, только бы продлить это время.
Но мои отчаянные старания поддержать его, помочь таяли вместе с последними тёплыми днями. Я предложил ему переехать ко мне, но он отказался. Я предлагал снова и снова, и каждый раз получал отказ. Я ощущал собственное бессилие.
И я решил: ладно, ему просто нужно немного пространства; разобраться в себе, наладить отношения дома. Каждый переживает горе по-разному. Мне хотелось стать ещё ближе, буквально соединиться в одно, а ему, быть может, требовалось одиночество. И я отступил, перестал перетягивать на себя его жизнь.
Я оказался совершенно не готов к тому, что он скажет: нам пока лучше не видеться.
Это было как в тот раз в Калгари. Те ребята-гомофобы, которые избили меня, сначала просто подошли ко мне, они даже улыбались, и я не заподозрил ничего плохого. Один из них что-то спросил, представился и протянул руку, но я не успел её пожать, потому что через секунду он ударил меня кулаком в солнечное сплетение — нет во всём человеческом организме места, удар в которое мог бы причинить большую боль. Она пронзила всё моё тело, и хуже всего было то, что моя способность дышать оказалась заблокирована — примерно с минуту я не мог вдохнуть, и это было очень страшно.
Таким же неожиданным и острым ударом оказались для меня слова Авеля. Мы ни разу не ссорились, я не мог и подумать, что его самочувствие как-то связано со мной, и потому абсолютно не понимал, что сделал не так. Он сказал, что дело не во мне, но в чём было чёртово дело, не объяснил. Я стоял перед ним жалкой версией себя, раскрывшей своё нежное нутро, мне казалось, что я не могу дышать, я чувствовал что-то ещё, что-то, чего не мог распознать, дурнота заполнила всё горло, и мне пришлось уйти. Дома меня невыносимо рвало этими невысказанными словами.
И вот я решил сделать кое-что жуткое. Я не стал резать себе вены, не стал глушить боль работой, просиживать часы за молитвой в церкви, не пошёл на вечеринку, чтобы напиться, не ел сладкое, не слушал музыку… Я остался наедине с собой и решил в этой боли разобраться. Попросил у Перрье три выходных и закрылся дома. Впервые за двадцать два года я решил как следует рассмотреть свои собственные, ничем не затуманенные чувства, и честно скажу, зрелище оказалось не из приятных.
Я увидел, что гиперэмпатия, определявшая моё эмоциональное и физическое состояние с самого детства, была на самом деле не патологией, не инородным объектом, который нужно отделять от себя, чем я занимался последние восемь лет. Напротив — она была моей сущностью. Она определяла меня больше, чем что бы то ни было. Именно она привела меня в этот город и позволила устроить мою жизнь в гармонии с окружающими людьми. Именно она в поисках искренности привела меня в своё время и к волонтёрству, а позже — к Айзеку. Именно с помощью неё я с самой первой встречи с Авелем видел удивительную красоту его души и раскрыл свою собственную. И даже в Калгари, когда моя жизнь казалась мне нелепым времяпрепровождением, я всегда мог отделить фальшь от правды только благодаря этой высокой чувствительности.
Впервые за много лет я понял, что только рядом с другими обретаю истинного себя. Что одиночество губительно для меня. И что я восемь треклятых лет судил о себе шиворот-навыворот. Эта мысль меня переполнила. Я выскочил из дома и прямо посреди дня примчался в редакцию газеты, потому что мне было остро необходимо видеть Авеля, говорить с ним, вернуть его себе.
Мы стояли у окна на лестничной площадке. Он, не глядя на меня, спросил, зачем я пришёл. Я отвечал едва ли не взахлёб.
— Я не могу не видеться с тобой, Авель. Я думал, что отпущу тебя ненадолго, отступлю, дам тебе время. Но это оказалось самым идиотским, что я только мог сделать. Я должен был, наоборот, тянуть тебя сильнее и ближе, чтобы ты понимал, как важен для меня, что я готов всего себя отдать, понимаешь, только чтобы тебе стало легче…
— У меня лейкоз, Патрик, — вдруг прервал он меня, и я, почти всхлипнув, вздохнул. — Такой же, как был у Айзека. Я сдаю анализы каждый месяц, и при последних его обнаружили. Пока на начальной стадии, но нет никаких гарантий, что терапия полностью поможет или что он не вернётся через год или два, что он не будет возвращаться снова и снова всю мою жизнь, что я не умру так же скоро, когда это всё зайдёт слишком…
Я схватил его за ладонь. С каждым его словом голова у меня кружилась всё сильнее и сильнее, казалось, что сейчас я потеряю сознание. Я не мог поверить в то, что слышал. Не помог поверить, что Господь допустил это. Слёзы душили меня.
— Прости, Авель, — прошептал я, не зная, как с собой справиться. — Прости меня, я даже не мог представить…
Он высвободил руку.
— Ты здесь не при чём. Я просто думаю, что мне лучше справиться с этим самому. Это моя проблема, и тебе не нужно тратить на это свои силы и свою жизнь. Одно дело — волонтёрство, и другое...
— Но я хочу. — По моим щекам уже текли слёзы, и я не мог их контролировать. — Я хочу тратить свои силы и свою жизнь на тебя, в этом и есть моя самая настоящая жизнь. Плевать, что будет через год, мы об этом через год и подумаем, ладно?
— Патрик, пожалуйста… Давай оставим всё так, как есть сейчас.
Он отвернулся и пошёл вверх по лестнице.
— Я люблю тебя, Авель, — выдохнул я ему вслед и заметил, как на одну секунду он замедлил шаг.
23.02.2018 в 19:57
Я знал, что он придёт. Повторял это себе как молитву: он придёт, он придёт, он придёт. Потому что, если бы он этого не сделал, я бы распластался на полу в гостиной и позволил бы этой тяжести раздавить меня насмерть. И когда он пришёл, мы еле смогли добраться до гостиной, к дивану — так набросились друг на друга, что чуть судорожно не занялись любовью прямо в прихожей. На следующий день начинался второй курс терапии, и, конечно, мы не могли насытиться друг другом с запасом на два месяца, но мы сделали всё, что было в наших силах — провели вместе самую страстную ночь из всех что у нас были.
Предварительно Авелю назначили четыре недельных курса химиотерапии с такими же недельными промежутками, и сейчас у него начался второй курс. Это было не так уж плохо — нам сильно повезло, что лейкоз обнаружили на самом раннем этапе развития. Но это отнюдь не значило, что всё пройдёт легко и быстро. В сущности худшего способа лечения, чем химиотерапия, пожалуй, не существовало — на организм фактически велась химическая атака, и обойтись без огромного количества побочных действий не представлялось возможным. К счастью, у Авеля не выпали все волосы, как это нередко случалось, но они поредели и стали очень слабыми, прекрасные кудри пришлось коротко обстричь. У него портились кожа и ногти, сбоил желудок, не говоря уже об общем паршивом самочувствии.
Я хочу сказать, что в это время было много физиологического — этого никак нельзя было избежать, но мы проживали всё это вместе, сужая границы интимного, того, чего раньше не принято было касаться. За время терапии мы сильно сблизились. Когда Авель понял, что я никуда не сбегу от испуга, что моя забота абсолютная искренняя, он очень потянулся ко мне. Я не знаю, насколько верно с его стороны было скрывать правду от родителей, но думаю, что здесь имела место не только злость за Айзека — всё-таки он хотел и уберечь их от очередных переживаний, хотя, конечно, и не признавал этого вслух, а я и не требовал.
К тому же, сохранив болезнь в секрете, мы как-то сразу принизили её значимость. У нас не был установлен режим страданий, мы разве что подкорректировали распорядок дня и еды, а в остальном вели самую обычную жизнь. Авель взял отпуск и переехал жить ко мне на квартиру.
В день переезда он в шутку сказал:
— Полагаю, у нас сегодня будут гости со сладостями?
И действительно, леди Розетта примчалась с лимонными печеньями в тот же день, и мы никак не могли объяснить ей, почему хохочем. Уж не знаю, как нам удалось скрывать рак от неё и от Тёрнеров, которые тоже то и дело заходили в гости. Наверное, никто во всём Банфе не достигал подобного уровня мастерства.
Единственным человеком, которому я рассказал об этом, был падре. Я сказал ему:
— Я не понимаю. Мы только что пережили такое горе… Как это могло случиться, падре?
Над его ответом я долго размышлял после.
— Подумай, Патрик, — ответил он, — не испытывал ли Авель чувство вины перед братом? Не думал ли, что это он должен был заболеть, а не Айзек? Не хотел ли избавить его от страданий так сильно, что буквально готов был забрать их на себя?
Я рассказал об этом Авелю, когда мы гуляли по городу пешком. Снег здесь начинал выпадать в самом начале октября, но он был сухим, рассыпался в ладонях, и мороз ещё не ощущался. Авель повернулся, посмотрел на меня внимательно, потом остановился и, смахнув с лавки снежную пыль, присел на краешек.
— То есть ты хочешь сказать, что я сам выбрал это для себя, так?
— Разве это не хорошая новость? — вдохновлённо возвестил я и шлёпнулся на лавку рядом с ним. — Подумай: если болезнь была твоим выбором, значит, мы можем всё изменить! Мы можем выбрать здоровье раз и навсегда. Мы просто скажем этому лейкозу: иди ты на хер, дорогуша, здесь ты больше никому не нужен!
Он рассмеялся. В это время он смеялся очень редко.
— Я люблю тебя, Патрик, знаешь?..
Я распахнул глаза и повернулся к нему. Эти слова враз сотворили внутри меня бурю, весь мой организм буквально начал трепетать от восторга. А он взял мою ладонь, положил к себе на колени и стал перебирать пальцы.
— В день, когда мы играли в «бутылочку» на той вечеринке, я решил выбрать, в кого могу влюбиться. Я осмотрел весь круг и увидел тебя. Если честно, не помню, был ли ты там самым красивым из всех. — Он улыбнулся. — Я думаю, что выбрал тебя по взгляду. И я позволил себе влюбиться в тебя на время того поцелуя — всего на несколько секунд, не больше. Для меня было неожиданностью, когда ты подошёл ко мне со своими признаниями. И потом я долго думал, что снова только позволяю себе быть влюблённым в тебя и что в любой момент могу просто перестать. Когда я узнал про лейкоз, то решил, что пора. И только теперь я понял, что люблю тебя всей душой и всё это время любил.
Я повалил его на лавку и покрыл поцелуями все участки кожи, до которых смог дотянуться. В этот момент новый выбор уже был сделан: мы выбрали жизнь.
Но этот выбор был непростым, потому что мало было сделать его один раз. Необходимость подтвердить его могла возникнуть в любой момент.
Например, в тот первый раз, когда Авель не вышел встретить меня у порога. Он не любил сидеть дома один, если не было никаких дел. Он ходил в магазин, готовил еду, а потом читал книги или писал что-нибудь. Это было самым лучшим для меня — прийти домой и сразу окунуться в тёплые объятия.
Но когда он не вышел, я испытал приступ паники. Быстро пробежался по квартире и нашёл его в спальне на кровати, скрюченного от боли. Уже на третьем курсе терапии подобное случалось нередко — когда болел живот или голова. Столкнувшись с этим впервые, я сначала запаниковал. Но он, заметив моё замешательство, промычал:
— Я не умираю, не бойся, просто живот.
Я улыбнулся, хотя внутри меня ещё всё дрожало, и насилу выровнял голос:
— Я купил кефир, м?
— Угу.
Я вышел из комнаты и встряхнул ладони. Сказал шёпотом: чёрта с два, дорогуша, мы тебе не сдадимся. Потом я налил два стакана кефира, взял планшет и вернулся. Мы лежали в обнимку и с кефирными усами смотрели фильм с Чарли Чаплиным. С тех пор я больше не пугался.
Я всеми силами удерживал связь с той жизнью, которую открыл для меня Авель, поскольку он не мог сейчас делать это сам. Я находил способы порадовать его каждый день. Рисовал его портреты и те места, которые он любил, приносил домой цветы, круассаны от Дорис, находил лучшие фильмы и лучшую музыку, покупал книги. Всё что угодно — только бы вызвать улыбку.
В день, когда доктор сообщил нам результаты финальных анализов, мне вспомнился тот прыжок в ледяную воду Минневанки — острое ощущение жизни захлестнуло меня с головой, оно наполнило каждую клетку моего тела и каждую молекулу воздуха вокруг. Авель был усталым и бледным, он не мог до конца поверить и сказал: вот выждем год, и тогда… А я не хотел ждать год, я хотел быть счастливым прямо здесь и сейчас и чтобы он был счастливым тоже. Я обхватил его лицо ладонями и сказал:
— Авель, мы победили рак. Мы. Победили. Рак. Я хочу, чтобы весь свет об этом узнал, слышишь?
Потом я помчался по коридору и каждой медсестричке, каждому врачу и волонтёру сообщал:
— Здравствуйте! Это мой парень, и мы победили рак!
— Представляете, мы победили рак!
— Мы победили рак, его больше нет!
Они улыбались, поздравляли меня, пожимали Авелю руку. Я обернулся и увидел, что он улыбается. Это было самым прекрасным, что я видел в своей жизни.
11.03.2018 в 01:40
Стилистика у тебя офигенна.
11.03.2018 в 08:42